«Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа», - сказал Гоголь». Слова эти, как известно, принадлежат Ф.М. Достоевскому. Именно этой наполовину усекновенной цитатой 8 июня 1880 г. в заседании Общества любителей российской словесности он начал, как принято сегодня говорить, «озвучивать» свой знаменитый «очерк» «Пушкин». Между тем, далее в предложении у Гоголя было сказано: «… это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через 200 лет».
Для нас, сегодняшних, естественно, важнее вторая половина высказывания. Ведь тогда выходит… выходит, что мы, сегодняшние, - и есть коллективное воплощение гоголевской метафоры: 200 лет прошло, и мы, «развиваясь» всё это время, наконец «явились»! Явились не запылись! Выходит, все мы, «русские человеки», в сумме, и есть этот «виртуальный» «коллективный» «Пушкин»: «Здравствуйте, господа хорошие, мы – Пушкин! Просим любить и жаловать».
Но не будем прежде времени самообольщаться. Выбрав зерка-ло почище, оглядим себя внимательно и пристрастно и подума-ем, много ли в нас, сегодняшних – от настоящего «Пушкина»?.. И, сколько ни глядись, сколько ни прихорашивайся, ни интересничай, придётся самокритично признать, что нет, - немного!
Напротив, за минувших два века мы до предела мифологизировали великого поэта и, как обузой, нагрузили его частью свой ментальности. Он стал неотъемлемой составляющей нашего «коллективного бессознательного», «безынтересно» (по словам гоголевского Манилова) разменяв свою биографию на анекдоты (см. хотя бы «анекдоты» Д.Хармса), школьные ошибки и оговорки, сразу же ставшие фольклором («сортира смелый властелин»); и на амикошонские репризы вроде: «Кто платить будет? - Пушкин?», «Я не Пушкин, чтоб за всё отвечать!»
Этот феномен чутко уловил и успел зафиксировать ещё 1928 году Н.Эрдман:
Отец Евлампий. Раз пошел Пушкин в баню…
Груня. Вы про Пушкина мне не рассказывайте, я похабщины не люблю («Самоубийца»).
Поэтому, когда нам время от времени попадается на глаза восторженное восклицание Ап. Григорьева: «Пушкин – это наше всё!», мы воспринимаем его привычно-почтительно, как священный трюизм, на который могут поднять руку только какие-нибудь «безбашенные», родства не помнящие постмодернисты.
Другое дело Николай Васильевич Гоголь!..
Открываемый в Саках памятник великому писателю – не первый на территории Западного Крыма. Первый был открыт (точнее, заменил когда-то уже здесь стоявший) в г. Евпатория в 2003 году на улице Гоголя, на углу скверика его имени. Старый бетонный бюст постоянно подвергался нападениям злоумышленников и то и дело оказывался с отбитым носом. В Питере в своё время установили «памятник» «Носу» майора Ковалёва. А здесь, в провинциальной диаспоре, злоумышленники ритуально предпочитали создавать символический артефакт из генетически более подходящего «материала». «Теперь же, - с удовлетворением отмечала пресс-секретарь городского мэра Е.Гармашова, - бюст будет выполнен из более прочного материала, и сделать это будет не так легко». Не гулять больше «Носу» Николая Васильевича по улицам «всесоюзной детской здравницы»! И хоть Гоголь, как известно, в Евпатории не бывал, топография этого памятника нагружена здесь значительно большей семантикой, т.к. находится он в непосредственной близости от местного сумасшедшего дома! И, самое удивительное! – свидетелем всех этих «мемориальных» мероприятий вполне мог быть его герой – Аксентий Иванович Поприщин!
Откроем его «Записки»: «Сегодняшний день – есть день величайшего торжества! В Испании есть король. Он отыскался. Этот король я. Именно только сегодня об этом узнал я». А потом посмотрим на дату записи: «Год 2000 апреля 43 числа»!.. Выходит, он - наш современник, соплеменник и земляк! «Все мы вышли из гоголевской «Шинели», - сказал в своё время Ф.М.Достоевский французскому историку литературы Мельхиору де Вогюэ. Но почему-то никто не спешит выводить своё творческое родословие из «Записок сумасшедшего» или из «Мёртвых душ». Один только Вен. Ерофеев, вслед за Гоголем, назвал свой гениальный опус «Москва-Петушки» «поэмой».
И потому уже полтора века - не обидно ли? – в легендарной «птице-тройке» продолжает возлежать на кожаных подушках гешефтмахер и прохиндей Павел Иванович Чичиков. А ведь ещё за десять лет до него эту «тройку» подряжал для себя иной гоголевский герой – опять всё тот же Аксентий Иванович Поприщин: «Дайте мне тройку быстрых, как вихорь коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтесь, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего».
Не зря постораниваются от русской птицы-тройки другие народы и государства. Потому что в Европе не «наводящее ужас движение», а нормальная спокойная езда гораздо привычнее и эффективнее. А «птица-тройка» рано или поздно снова сверзится в близлежащую канаву, вывернув в грязь своего седока, или колесо сломает, или неосторожного зеваку задавит. Царствие тому Небесное и вечный покой!
И потому ещё это движение наводит на всех ужас, что пьяный Селифан, не заметив, вылетел на своей «птице-тройке» на встречную полосу современного восьмирядного автобана и мчит вперёд, распугивая «народы и государства». Хоть и сказано было самим автором, что «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь», ан, за полтора-то века умудрился досказать. И теперь шарахаются в стороны современные автомобили, сбивая ограждения и круша придорожные постройки; и бегут к аварийному телефону дисциплинированные европейские водители и сбивчивым голосом сообщают в дорожную полицию, что на шоссе номер такой-то, на таком-то километре, по встречной полосе несётся… несётся… А как назвать этот «нехитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схваченный винтом, а наскоро живьём с одним топором да долотом», сказать не могут.
А Селифан, несмотря на некоторые «недочёты» в его работе, без дела не останется. Сколько раз за минувшие полтора столетия брали «на прокат» его бричку! Сколько и записных, и профессиональных патриотов (а чаще всего – свой брат, писатель) норовили взгромоздиться на покойные сиденья, устроиться поудобнее, и «…чтоб в дохе, да в степи, да на розвальнях, да под звон колокольный у светлой заутрени, заломив на затылок седого бобра, весь в цыганах, обнявшись с любимой собакой, мерить вёрсты своей обездоленной родины. Я хочу, чтобы лопались струны гитар, чтоб плакал ямщик в домотканую варежку, чтоб выбросить шапку, упасть в сугроб, и молиться и клясть, сквернословить и каяться, а потом опрокинуть холодную стопочку да присвистнуть, да ухнуть на всю вселенную и лететь… да по-нашему, да по-русскому, чтоб душа вырывалась к чёртовой матери, чтоб вертелась земля, как волчок, под полозьями, чтобы лошади птицей над полем распластывались. Эх вы, лошади, лошади, - что за лошади! И вот тройка не тройка уже, а Русь, и несётся она, вдохновенная Богом. Русь, куда же несёшься ты? Дай ответ» (всё тот же Н.Эрдман, «Самоубийца», 1928).
Правда, эрдмановский Виктор Викторович – «писатель», так сказать, «виртуальный». Но сильно ли отличался он него в своих дежурных восторгах реальный И.Шмелёв? В 1933 году на чествовании И.Бунина по случаю присуждения тому Нобелевской премии Шмелёв горячо витийствовал: «Давно гоголевская «птица-тройка» вынеслась за русские пределы, с чудесными колокольцами и бубенцами – величаво-великолепным звоном, с ямщиком-чудом Пушкиным, с дивными седоками – Лермонтовым, Гоголем, Достоевским, Тургеневым, Толстым, Лесковым, Гончаровым, Чеховым… Чуткие мира слышат этот глубокий звон… слышат и восхищаются. Но широкая мировая улица не знала, не слышала этого звона. Нужно было громко сказать о нём. Теперь и она слышит: русский писатель признан и утверждён. Многие теперь услышат тройку. За рубеж вылетела она, - и дай же Бог звонить русскую славу миру!»
«Садись, все садись! – кричит один, ещё молодой, с толстою такою шеей и с мясистым, красным, как морковь, лицом, - всех довезу, садись! (…) Все лезут в Миколкину телегу с хохотом и остротами. Налезло человек шесть, и ещё можно посадить. Берут с собою одну бабу, толстую и румяную. Она в кумачах, в кичке с бисером, на ногах коты, щёлкает орешки, посмеивается. Кругом в толпе тоже смеются, как не смеяться: этакая лядащая кобылёнка да такую тягость вскачь везти будет! Два парня в телеге тотчас же берут по кнуту, чтобы помогать Миколке. Раздается: «ну!», клячонка дёргает изо всей силы, но не только вскачь, а даже шагом-то чуть-чуть может справиться, только семенит ногами, кряхтит и приседает от ударов трёх кнутов, сыплющихся на неё, как горох. Смех в телеге и в толпе удваивается, но Миколка сердится и в ярости сечёт учащёнными ударами кобылёнку, точно и впрямь полагает, что она вскачь пойдёт.
- Пустите и меня, братцы! – кричит один разлакомившийся парень из толпы.
- Садись! Все садись! – кричит Миколка, - всех повезёт. Засеку! – И хлещет, хлещет, и уже не знает, чем и бить от остервенения!»
Впрочем, стоп машина, что за комиссия!.. Что-то не стыкуется в картине этой писательской гулянки… Какая-такая «клячонка»?.. У Гоголя ясно сказано - «тройка»! Коренной – гнедой, справа - пристяжной чубарый, слева - каурый Заседатель. А тут какая-то «лядащая кобылёнка»?.. «Миколка» какой-то… Спаси Господи, подумают, уж не на самого ли Николая Васильевича тут намёк. Тоже ведь - «Миколка». Вот так вот всегда бывает – поручишь Бог весть кому подготовить выступление, а потом целый год проруху свою избываешь, не зная, куда глаза от стыда девать перед почтенной публикой. Ужо вам вертопрахи!
Впрочем, может, никто и не заметит. Всё равно слушают в полуха, а читать будут в полглаза. А что до «Миколки», то вон в «Преступлении и наказании» тоже один такой есть. Вину Раскольникова на себя взял, чтоб «пострадать». Всё это очень по-русски: «Стражду по страждущим», «Дострадаем - так загуляем!»
И сам Николай Васильевич всю жизнь, страдая, метался между показным смирением и глубоко спрятанной от посторонних глаз гордыней. В 1836 году в Париж приехал, а Господь, как рачительный и услужливый квартирмейстер, ему уже и ночлег уготовал: «Бог простёр здесь надо мною покровительство и сделал чудо: указал мне тёплую квартиру, на солнце, с печкой…».
В начале «творческого пути» он смиренно подверг аутодафе несчастного «Ганса Кюхельгартена». А в конце жизни, обуянный гордыней, сжёг продолжение «Мёртвых душ», потому что оно, это «продолжение», не шло ни в какое сравнение с «Прощальной повестью», которую он задумал написать и даже успел завещать своим «соотечественникам» «…как лучшее своё сокровище, как знак небесной милости ко мне Бога. Оно было источником слёз, никому не зримых ещё со времён детства моего».
Не знаем мы этого «сокровища», хотя после написания «Завещания» Гоголь прожил ещё почти семь лет!
И в этом - главном, и в остальном - второстепенном, он был, по сути дела, вечным маргиналом. По старой традиции - «Гении рождаются в провинции, а умирают в Париже», - он отправился в столицу, но отнюдь не литературный Олимп штурмовать: «Ещё с самых времён прошлых, с самых лет почти непонимания, я пламенел неугасимою ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства, я кипел принести хотя малейшую пользу. (…) Я перебирал в уме все состояния, все должности в государстве и остановился на одном. На юстиции. Я видел, что здесь работы будет более всего, что здесь только я могу быть благодеянием, здесь только буду истинно полезен человечеству».
На меньшее он размениваться не собирался. Впрочем, придёт время, и он будет ехидно писать о «каких-то философах из гусар», которые «затеяли какое-то филантропическое общество, под верховным распоряжением старого плута, и масона, и карточного игрока, пьяницы и красноречивейшего человека. Общество было устроено с целью доставить прочное счастье всему человечеству от берегов Темзы до Камчатки».
Прибыв из малороссийской «глубинки» в столицу империи и став вместо чиновника сочинителем, он на первых порах и не подозревал о существовании здесь жёсткой социальной стратификации. Познакомившись с Пушкиным, он простосердечно просил родственников присылать ему письма… на адрес Пушкина! «Солнце русской поэзии» вежливо, но твёрдо указало ему на то, что брудершафтов они вместе не пили, и моветонство – не лучший стиль отношений между столичными жителями.
Справедливости ради, стоит отметить, что «пасечник Рудый Панько» это хорошо уяснил и позже снисходительно посмеялся над своей недавней провинциальной наивностью. Ведь это его А.И.Хлестаков ещё при жизни Александра Сергеевича бахвалился: «С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: «Ну что, брат Пушкин?» «Да так, брат, отвечает, бывало, - так как-то всё…» Большой оригинал».
Сам Гоголь был не меньшим «оригиналом». Свою «поэму», ставшую самой великой русской книгой, он написал в далёком Риме. И читал её впервые соотечественникам в благополучном и аристократическом Баден-Бадене. Написал, чтобы потом, как от бесовского наваждения, откреститься от неё, потому что обуяла им очередная гордыня: «Я вижу сам, что теперь всё, что ни выйдет из-под пера моего, будет значительнее прежнего».
Одновременно ни с того ни с сего он вознамерился пожать лавры на профессорской кафедре, и, приложив массу неимоверных усилий, выхлопотал себе протекцию и взошёл-таки на неё. Взошёл, чтобы прочесть блистательные пролегомены к намеченному курсу и, подобно своему Ивану Кузьмичу Подколесину… позорно бежать из университетских стен. Он мог бы вполне сказать словами будущего Егора Булычова, что всю свою жизнь «не на своей улице прожил». Ему бы по-хорошему посочувствовать – легко ли жить, легко ли писать, если вся тогдашняя русская литература находилась «под колпаком» Неистового Виссариона, который неутомимо, год за годом, публиковал свои отчёты-приговоры: «Русская литература в 1841(1842, 1843, 1844, 1845) году». Казалось, подобно Олимпийскому небожителю – высоко сижу, далеко гляжу – Белинский зорко оглядывает подведомственную ему территорию и то и дело, вместо огненных стрел, мещет свои испепеляющие «взгляды»: «Взгляд на русскую литературу 1846 года», «Взгляд на русскую литературу 1847 года»…
Ничто не могло укрыться от его недреманного ока: «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что вы делаете?.. – в гроб сходя, благословлял он Гоголя в своём знаменитом «письме» от 15 июля 1847 г. - Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною…».
Над «бездною» стоял он сам – после этой знаменитой эпистолы Господь отпустил ему ещё только год жизни. Неистового Виссариона в последнее неистовство привели гоголевские «Выбранные места из переписки с друзьями». Что бы писал, какие пропитанные жёлчью стрелы метал Виссарион, если бы знал, что после смерти Гоголя в его бумагах будет найдена и рукопись под названием «Рассуждения о Божественной литургии»?..
Тетради с этими «рассуждениями» находились в том же шкафу, что и рукопись второго тома «Мёртвых душ». Сжёгши продолжение романа, Гоголь почему-то оставил тетради. Ещё в те далёкие времена логика этой «забывчивости» эта была не всеми понята. Н.В.Берг в своих воспоминаниях задумывался: «Забыл он об этих тетрадях, что ли, или оставил их умышленно?..»
Последними его словами на смертном одре была непонятная фраза: «Лестницу, поскорее давай лестницу!»
Видимо, последним его, ещё земным, видением было то, что привиделось ветхозаветному Иакову: «И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх её касается неба; и вот Ангелы Божии восходят и нисходят но ней. И вот Господь стоит на ней и говорит…» (Быт 28:12-13)
Всё, о чём повествуется далее в «Бытии», касалось дальнейшей судьбы Иакова и его потомства. Но заканчивающему свою земную юдоль Николаю Васильевичу, видимо, казалось, что Господь предуготовил ему какое-то личное «эксклюзивное» откровение. Последняя мирская, земная, гордыня!.. Уж если Он Сам помогал найти в Париже тёплую квартиру, то при личной аудиенции непременно должен был бы наделить своего конфидента каким-то новым сверхчеловеческим всезнанием.
Забыл Николай Васильевич о предостережениях Иоанна Лествичника: «Гордость есть отвержение Бога, бесовское изобретение, презрение человеков, матерь осуждения, исчадие похвал, знак бесплодия души, отгнание помощи Божией, предтеча умоисступления, виновница падений, причина беснования, источник гнева, дверь лицемерия, твердыня бесов, грехов хранилище, причина немилосердия, неведение сострадания, жестокий истязатель, бесчеловечный судья, противница Богу, корень хулы. Начало гордости - корень тщеславия; средина - уничижение ближнего, бесстыдное проповедание своих трудов, самохвальство в сердце, ненависть обличения; а конец - отвержение Божией помощи, упование на своё тщание, бесовский нрав».
Впрочем, и сам Иоанн Лествичник, пробыв 40 лет отшельником у подножия Синая, вернулся в мир и был избран настоятелем Синайского монастыря. Затем опять ушёл в схиму. Что уж пенять мирским грешникам.
Да, смирение и гордыня! Да, переоценка своих интеллектуальных возможностей и, одновременно, - сомнение в ценности всего им созданного. Но чем без всего этого был бы Николай Васильевич Гоголь?.. Эпигоном Бестужева-Марлинского?.. Вторым бароном Брамбеусом?..
За одного только «Ревизора» русская драматургия должна хлопотать в Высших инстанциях о прощении автору самых сложных грехов! Напуганные сервильные драмоделы два десятка лет пребывали в тяжком недоумении - каким образом это богохульное сочинение (имя чёрта поминается в нём почти полсотни раз!) смогло понравиться Императору Николаю?.. За сатиру, во сто крат более невинную, можно было запросто схлопотать «командировку» в Нерчинск или на Кавказ.
Ну да, конечно, Гоголь исхитрился сделать ловкий реверанс в сторону Императора: как известно, в финале пьесы прибывает из Петербурга чиновник «по Именному повелению». Неужто этой сладкой пилюли хватило, чтобы нейтрализовать всю сатирическую жёлчь этого сочинения?.. Получается, хватило.
Л.Толстой в «Хаджи-Мурате» дал замечательную сцену разговора Николая с Черныщёвым: «Николая был уверен, что воруют все. (…) Свойство чиновников состояло том, чтобы красть, его же обязанность состояла в том, чтобы наказывать их, и как ни надоело это ему, он добросовестно исполнял эту обязанность.
- Видно, у нас в России один только честный человек, сказал он».
Гоголь блистательно, одним только тончайшим штрихом, сумел это продемонстрировать, и Император по достоинству оценил изящный авторский комплимент. Во всём любивший фрунт и порядок, он одобрительно воспринял и реплику городничего: «Не почину берёшь!», потому что и в лихоимстве казённый человек должен соблюдать субординацию! Декабристы мечтали «хотя бы о двух непоротых поколениях». А после гоголевского «Ревизора» приходилось безосновательно мечтать хотя бы о двух неворующих поколениях. Сколько с тех пор поколений сгинуло, а российский чиновник по-прежнему увлечённо продолжает «по чину» и «не по чину» хапать всё, что плохо (и хорошо!) лежит. М.Салтыков-Щедрин как будто сегодня написал: «Я ему дело говорю, а он мне законы какие-то тычет!». Кстати говоря, в переводе на «современный русский язык» щедринское дело означает всего-навсего – бизнес (business).
А напуганная российская Мельпомена почти двадцать лет после «Ревизора» будет смиренно питалась постными и пресными сочинениями Нестора Кукольника и Н.Полевого. Только в 1853 году будет инсценирована пьеса А.Н Островского «Не в свои сани не садись», а ещё через десять лет - «Нахлебник» И.Тургенева (1862). И если говорить о наследовании гоголевской традиции в русской драматургии второй половины XIX века, то, в первую очередь, нужно вспомнить о А.Сухово-Кобылине: «Свадьба Кречинского» (1852-54), «Дело» (1861), «Смерть Тарелкина» (1869). И разве случайно, что именно этому автору российская действительность сполна отплатила самыми трагическими потрясениями в его биографии.
Заканчивая своё выступление, скажем вслед за великим соотечественником: «Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но Бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унёс с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем».
И в этом цитировании нет ни очередной оплошности, ни недосмотра, потому что сказанное Достоевским в равной мере справедливо и по отношению к Н.В.Гоголю, у подножия памятника которому мы все сегодня со смиренной благодарностью обнажаем головы!
P.S. И если так, если действительно такова Россия и суд ее, то – вперед, Россия, и не пугайте, о, не пугайте нас вашими бешеными тройками, от которых омерзительно сторонятся все народы! Не бешеная тройка, а величавая русская колесница торжественно и спокойно прибудет к цели. (Прелюбодей мысли Фетюкович)
P.P.S. «К вопросу о русской необгонимой тройке. Март 1953 г.: «Динь-динь-динь, и тройка встала. Ямщик спрыгнул с облучка». Вен. Ерофеев. «Записные книжки».