К наступающему в 2009 году 185-летию петербургского наводнения 7 ноября 1824 года

 

«В будущем году спрыснуть 150-летие великого наводнения в Петербурге - 7 ноября 1824 года». Вен.Ерофеев, «Записные книжки».

«В будущем году спрыснуть 185-летие великого наводнения в Петербурге - 7 ноября 1824года». Евг. Никифоров, «Записная книжка».

«Устремилось на Вавилон море; он покрыт множеством волн его». Иер 51: 42-43.

I

Количество земных катастроф и катаклизмов неисчислимо. Но в культурной памяти народов остаются далеко не все из них. «Воспоминания» о всемирном потопе можно обнаружить в мифологиях и фольклоре практически всех народов, обитающих на земле. И это естественно, т.к. явление имело глобальный характер. Менее масштабные помнит только тот народ, который был его непосредственным свидетелем. И нужно, чтобы память о подобном событии была закреплена, как фотографическим фиксажем, произведением культуры. И тогда, благодаря этому, катаклизм перейдёт из разряда природных явлений в разряд культурных артефактов.
Грандиозное полотно К.Брюллова напоминает нам об извержении Везувия (79 г. н.э.), а из ежегодно происходящих северных сияний нам, русским, памятно, прежде всего, сияние 1743 года, так как именно под его впечатлением М.Ломоносов написал свое знаменитое «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния». Вспомнить о лиссабонском землетрясении (1755г.) нам поможет имя Ж.-Ж.Руссо, которого известие об этом событии потрясло настолько, что подвигнуло к созданию знаменитого трактата «Рассуждение о начале и основании неравенства между людьми».
Со дня основания Санкт-Петербурга наводнения для его обитателей стали регулярно повторяющимся привычным кошмаром. В ХХ-м веке эти природные катаклизмы для петербуржцев были уже настолько обычны, что среди иллюстраций к «Забавной азбуке» Павловского (1924) художник М.Добужинский к литере «Н» нарисовал именно «Наводнение».
Среди бесчисленного количества наводнений, которым со дня основания подвергался Санкт-Петербург, в нашей культурной памяти осталось, в первую очередь, наводнение 1824 года. Среди всех прочих, зафиксированных за 300-летнюю историю города, оно было самым масштабным и разрушительным. Подъем уровня воды самых значительных наводнений составил:

 

7 ноября 1824 - 3,75 м;
23 ноября 1924 - 3,69 м;
10 сентября 1777 - 3,1 м;
15 октября 1955 - 2,85 м.

 

Наводнение 1824 года стало самым знаменитым в русской истории и культуре, в первую очередь, потому, что оказалось важным фабульным элементом поэмы А.Пушкина «Медный всадник».
В мае 1703 года, закладывая фундамент будущей столицы, Петр I руководствовался, в первую очередь, военными и геополитическими соображениями:
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
По отношению к «Природе» Петр был, конечно, излишне самонадеян. Никто не проводил, как принято говорить сегодня, «мониторинга» природных условий этих гиблых мест, никто, как водится, не советовался со старожилами - «убогими чухонцами». Возникновение огромного города было обязано державной воле всего одного человека.
В народе говорят: «Без Троицы дом не строится». Но в 1703 году Троица выпала на начало мая, а за этим месяцем в народном сознании чётко закреплено негативное восприятие: «В мае родиться - весь век маяться», «Наш пономарь понадеялся на май», «Ай, ай, месяц май - не холоден, так голоден» и т.д. и т.п.
По старой славянской, ещё языческой, традиции закладке всякого дома - и уж тем более города! - предшествовал целый комплекс магических действий и ритуалов. Нельзя было строить новый дом на дороге или спорном участке, на месте старой бани или дома, оставленного из-за болезней; на месте, подверженном наводнениям; или там, где располагалось старое погребение.
Именно это имел в виду Я.Полонский, когда значительно позже в стихотворении «Миазм» с горечью писал:

 

…Ведь твоё жилище
На моих костях,
Новый дом твой давит
старое кладбище -
наш отпетый прах.

 

По древним поверьям, всякая новая стройка была непременно «на чью-то голову». И потому в древнейшие времена в качестве искупительной дани строителе обязаны были принести жертву: чем серьёзнее строительство - тем весомей жертва. О том, что такой жертвой могла быть и человеческая жизнь, свидетельствует одна из глав «Номоканона», в которой говорится: «Кто положит человека в фундамент, тому наказание - двенадцать лет церковного покаяния и триста поклонов. Клади в фундамент кабана или быка или козла».
Петербург создавался «ударными темпами», ценой человеческих жертв, невиданных со времен строительства египетских пирамид, с непозволительной для старой Европы расточительностью. Чтобы искупить свою вину, Петру пришлось бы избывать церковное покаяние вечно, а поклоны класть десятками тысяч!
Но подобные «мелочи» царя не волновали. Чтобы ему угодить, Меншиков в письме от 10 декабря 1709 года назвал основанную столицу «святой землей» и тем самым как бы задал тот мажорно- восторженный настрой, который целый век будет неизменно сопровождать имя новой столицы. Весь ХVIII век российские поэты и официальные лица с неизменным восхищением будут живописать историю возникновения Петербурга, всякий раз подчеркивая чудесный характер его рождения.
Возникновение новой столицы удачно совпало с расцветом русского классицизма, и потому каждый поэт имел счастливую возможность посоревноваться с коллегами в практическом использовании «высокого штиля» и всего того громоздкого метафорического арсенала, который был обязательным при сочинении высокопарных классицистических од. Одним из первых на этом поприще успел отметиться А.Кантемир, сочинивши, ещё силлабическим стихом, «Петриаду…»:

 

Шестибочная крепость, в воде водруженна,
Не боится усильства Марса воруженна,
Но, щитя своих, крепко грозит и смелейшим.

 

А.Сумароков писал: «Узрят ли тебя, Петрополь, в ином виде потомки наши: будешь ты северный Рим. Исполнится моё предречение, ежели престол монархов не перенесётся из тебя… Может быть, и не перенесётся, если изобилие твоё умножится, блата твои осушатся, проливы твои высокопарными украсятся зданиями. Тогда будешь ты вечными вратами Российской Империи и вечным обиталищем почтеннейших чад российских и вечным монументом Петру Первому и Второй Екатерине».*
Восторгались по этому же поводу и В.Тредиаковский, и Г.Державин.
Вслед за известными придворными сочинителями усердно возделывали классицистическую ниву пииты менее знаменитые. Как будто соревнуясь друг с другом, придворные поэты сравнивают Петербург с самыми знаменитыми городами Европы: Амстердамом, Афинами, Венецией, Лондоном, Римом, Стамбулом… А из мифологических аллюзий, без которых классицизм немыслим, можно составить целый словарь.
Но впервые в мировой истории столица государства была основана так неосмотрительно. Великий Дидро в ответ на восторги своих российских коллег-писателей и любомудров говорил: «Чрезвычайно нецелесообразно помещать сердце на кончике пальца».
В подтверждение правоты его слов, природа очень скоро напомнит о себе.
Пройдёт всего три года со дня официальной закладки будущей столицы, и Петр I в письме к Меншикову от 9 сентября 1706 напишет: «У меня в хоромах было сверх полу 21 дюйм, а по городу и на другой стороне свободно ездили в лотках. И зело было утешно смотреть, что люди по кровлям и по деревьям, будто во время потопа, сидели, не точию мужики, но и бабы».
Первое предупреждение стихии Петра воспринял как всего-навсего потешный курьёз: «утешно смотреть». Придёт время, и подъём уровня невской воды специально установленный на берегу футшток будет измерять уже не дюймами, а футами и метрами.
Не может не обратить на себя внимание пророческая обмолвка императора: «будто во время потопа». Если открыть Библию, то придётся вспомнить, что первый библейский потоп был не просто случайным проявление стихии. Это был как бы акт отчаяния, ultima ratio** Создателя, разочаровавшегося в плодах своих трудов:
«И раскаялся Господь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце своем. И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов, и птиц небесных истреблю, ибо Я раскаялся, что создал их» (Быт 5: 6-7).
Наводнение 1706 года не было рекордным, но историки не один раз отмечали символическое совпадение: именно в этом году родился будущий император Александр I, жизнь и правление которого окончатся ровно через год после самого разрушительного наводнения 1824 года.
Знаменательно, что и Екатерина, говоря о «своём» наводнении, вспоминает библейский Иерусалим; и Александр в письме к Н.Карамзину (10 ноября 1824) обращается к авторитету Бога и фаталистически заключает: «Воля Божия: нам остаёся преклонить главу перед нею».
Но сходные мысли простых смертных, хоть и совпадали с ощущениями августейших насельников столицы, в данном контексте воспринимались чуть ли не как тираноборческая кра-мола:
«Не во власти наместников его повелевать стихиями», - писал эллинист И.Мартынов. Вторя ему, неосмотрительно откровенно писал и Карамзин: «Утаим ли от себя ещё одну блестящую ошибку Петра Великого? (…) Ещё не имея ни Риги, ни Ревеля, он мог заложить на берегах Невы купеческий город для ввоза и вывоза товаров; но мысль утвердить там пребывание наших Государей была, есть и будет вредною. Сколько людей погибло, сколько миллионов и трудов употреблено для проведения в действие сего намерения? Можно сказать, что Петербург основан на слезах и трупах». Но и сам народ, на костях которого по прихоти императора воздвигся город, воспринимал это рукотворное чудо не иначе, как творение Антихриста, а фальконетов памятник в сознании староверов вообще ассоциировался со всадником Апокалипсиса. Слишком не по-людски, не по-христиански возводилась новая столица.
Ещё в феврале 1718 года царевич Алексей упрямо твердил на допросах: «Петербургу быть пусту!» А в бумагах Тайной канцелярии за 1722 год сохранился донос, зафиксировавший ходившие в народе слухи: якобы на колокольне церкви Св.Троицы завелась кикимора, а церковный дьякон, узнав об этом, прилюдно заявил: «Питербурху пустеть будет».
Простой же люд, своими костьми укреплявший фундаменты столичных новостроек, ненавидел детище Петра с первых дней, и народное убеждение «бысть месту сему пусту» в этом отношении парадоксальным образом рифмовалось с фаталистическим смирением самих монархов. За крамольные речи рвали ноздри, били батогами и ссылали в Сибирь. Но потревоженная природа раз за разом шла на приступ, и можно было подумать, что первобытный хаос посягает на рукотворный, упорядоченный мир и пытается кощунственно осквернить августейшую харизму. Пушкин первым отважился показать амбивалентный характер Петра как исторического персонажа. Да, с одной стороны, Петр -зиждитель, культурный герой, но, с другой стороны, творение его, по народным представлениям, не обошлось без участия потусторонних сил, т.к. возникло «из тьмы лесов, из топи блат». А в народном сознании чётко закреплено убеждение, что в подобных местах обитают силы, связываться с которыми предостерегает целая система запретов и табу, и обходить подобные места нужно как можно дальше.
У чуда, как известно, цены не бывает. Поэтому и сегодня при любых реставрационных земляных работах в центре Петербурга строители наталкиваются на десятки и сотни скелетов. Погибших чаще всего хоронили без гробов и, скорее всего, без покаяния и без соблюдения необходимого в таких случаях чина погребения.
Между тем, ещё в самом начале ХIХ поэты продолжали свои ходульные славословия, нагруженные античными аллюзиями, как делал это, к примеру, И.Борн (1778-1851) в стихотворении «На случай наводнения 27 сентября 1802 года, в ночи»:

 

Скажи, зачем, о гневный Посидон!
Идешь на брань?
Се славный град Петров - не Илион,
Забывший дань.

 

А М.Деларю в 1829году, забыв на время силлабо-тонику, обращался к древнегреческому гекзаметру:

 

Снова узрел я, Нева, твой ток величаво-спокойный;
Снова, как юная дева в объятьях любовника страстных,
Ты предо мною трепещешь, лобзая граниты седые!

 

И даже поэты Пушкинского круга ещё продолжают, в соответствии со столетней традицией, петь похожие дифирамбы:

 

Я вижу град Петров чудесный, величавый,
По манию царя воздвигнутый из блат,
Наследный памятник его могущей славы,
Потомками его украшенный стократ! -
славословил деяние Петра П.Вяземский в 1818г.

 

В том же духе высказывался прозой и К.Батюшков в статье «Прогулка в Академию художеств»: «…Великая мысль родилась в уме великого человека. Здесь будет город, сказал он, чудо света. Сюда призову все художества, все искусства, гражданские установления победят саму природу. Сказал - и Петербург возник из дикого болота».
И здесь опять тот же мотив «чуда», возникшего «из дикого болота».
Придёт время, и литература, избавившаяся от тисков классицизма, научится замечать очевидное. И тогда окажется, что Петербург, доселе представлявшийся не иначе, как огромная античная культурологическая цитата, совершенно неожиданно населён не эллинами и римлянами, а русскими и многочисленными инородцами.
Полвека не пройдёт со дня смерти Пушкина, и поэты наконец научатся писать о том, о чём до того могли вполголоса говорить только простолюдины, юродивые на церковных папертях да пья-ные мастеровые по кабакам. А двойственное отношение к самому Петру и к его творению будет формироваться уже с учётом народного сознания и в таком виде закрепляться в письменной литературе:

 

Великий гений! муж кровавый!
Вдали, на рубеже родном,
Стоишь ты в блеске страшной славы,
С окровавленным топором.
(К.Аксаков. «Петру»,1845.)

 

Прощай, холодный и бесстрастный,
Великолепный град рабов,
Казарм, борделей и дворцов,
С твоею ночью гнойно-ясной,
С твоей холодностью ужасной
К ударам палок и кнутов.

 

(Ап.Григорьев. «Прощание с Петербургом», 1846.)

 

В этом отношении весьма характерно сочинение М.Дмитриева «Подводный город» (1847), с ироническим подзаголовком «Идиллия», в котором автор перелагает стихами апокалиптические слухи и легенды, ходившие в народе:
Богатырь его построил;
Топь костьми он забутил,
Только с Богом, как ни спорил,
Бог его перемудрил!
В ХХ веке картина ещё более усугубится, и старинный петербуржец и патриот города, каким был А.Бенуа, отметит в своих воспоминаниях уже совсем иное восприятие города в общественном сознании:
«Кажется, нет на свете города, который пользовался бы меньшей симпатией, нежели Петербург. Каких только он не заслужил эпитетов: «гнилое болото», «нелепая выдумка», «безличный», «чиновничий департамент», «полковая кан-целярия».
А поэты как будто взапуски примутся описывать творение Петра совсем иными красками:

 

Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-жёлтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
(И.Анненский «Петербург»,1910)
А Сивилла: «Чу, как тупо
Ударяет медь о плиты…
То о трупы, трупы, трупы
Спотыкаются копыта…».

 

(Вяч.Иванов. «Медный всадник», 1905-07)

 

Объясняя произошедшую метаморфозу И.Анненский скажет: «Теперь нам грезятся новые символы, нас осаждают ещё не оформленные, но уже другие волнения, потому что мы прошли сквозь Гоголя и нас пытали Достоевским».
Но, справедливости ради, нужно сказать, что не было бы ни Петербурга Гоголя, ни Достоевского (того, что мы сегодня привычно называем «Петербургским текстом») если бы в 1824 году не произошло самое страшное в истории Петербурга наводнение и Пушкин, потрясенный этим событием, не создал бы своего «Медного всадника».

II

«В судьбе Петербурга есть что-то трагическое, мрачное и величественное». А.Герцен.
Исследователь и патриот Петербурга Н.Анцииферов очень тонко заметил: «Пушкин был последним певцом светлой стороны Петербурга». А В.Топоров, занимавшийся семиотическими проблемами культуры, сделал очень точное системное наблюдение: «… при обзоре авторов, чей вклад в создание Петербургского текста наиболее весoм, бросаются в глаза две особенности: исключительная роль писателей-уроженцев Москвы (Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Григорьев, Андрей Белый и др.) и - шире - непетербуржцев (Гоголь, Гончаров, чей вклад в Петербургский текст пока не оценен по достоинству; Бутков. Вс.Крестовский, Ахматова и др.), во-первых, и отсутствие писателей-петербуржцев вплоть до заключительного этапа (Блок, Мандельштам, Вагинов), во-вторых».
Происходит это, скорее всего, потому, что вообще трудно объективно-остранённо воспринимать и оценивать «текст», находясь внутри него, будучи с младых ногтей им воспитанным. Тогда, когда этот «текст» является и воздухом, которым мы дышим, и средой, в которой мы обитаем, и коллективной памятью, которой мы живём.
Весьма важно, что знаменитое событие, о котором идёт здесь речь, Пушкин воспринимал дважды и оба раза не изнутри, а, вынужденно, со стороны. Москвич по рождению, как отмечает В.Топоров, он и о наводнении 1824 года узнал, находясь вне пределов Петербурга, в Михайловском. Ещё ничего не зная о масштабах катастрофы, в начале 20-х чисел ноября он писал бра-ту:
«Что это у вас? потоп! ничто проклятому Петербургу! voila une belle occasion a vos dames de faire bidet.*** N.B. Я очень рад этому потопу, потому что зол. У вас будет голод слышишь ли? (…) Ах, милый, богатая мысль! Распечатал нарочно. Верно есть бочки per fas et nefas**** продающиеся в П.Б. - купи, что можно будет, подешевле и получше. Этот потоп - оказия».
В расчёте на брата эта ёрническая шутка должна была стать в светских салонах самым свежим и острым bon mot.***** Подтверждением чему может служить письмо, написанное брату спустя месяц. Заканчивая его, Пушкин напоминает: «Получил ли ты письмо моё о Потопе, где я говорю тебе voila une belle occasion a vos dames de faire bidet? N.B.N.B.».
Но по мере того, как в Михайловское доходили известия об истинных масштабах несчастья, тон его писем на глазах менялся. В начале декабря в письме к брату и сестре он уже пишет:
«Закрытие феатра и запрещение балов - мера благоразумная. Благопристойность того требовала. Конечно, народ не участвует в увеселениях высшего класса, но во время общественного бедствия не должно дразнить его обидной роскошью. Лавошники, видя освещение бель-этажа, могли бы разбить зеркальные окна, и был бы убыток. Ты видишь, что я беспристрастен. Желал бы я похвалить и прочие меры правительства, да газеты говорят об одном розданном миллионе. Велико дело миллион, но соль, но хлеб, но овес, но вино? об этом зимою не грех бы подумать хоть в одиночку, хоть комитетом. Это потоп с ума мне нейдёт, он вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется. (Здесь и далее по тексту подчёркнуто мной – Е.Н.) Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег. Но прошу, без всякого шума, ни словесного, ни письменного. Ничуть не забавно стоять в «Инвалиде» наряду с идиллическим коллежским асессором Панаевым».
По мере того, как известие о наводнении и его последствиях распространялось, на него откликались и другие россияне. Так П.Чаадаев 30 декабря 1824 года писал из Милана своему брату:
«Я здесь узнал про ужасное бедствие, постигшее Петербург; волосы у меня стали дыбом. - Руссо писал к Вольтеру по случаю Лисбонского землетрясения: люди всему сами виноваты; зачем живут они и теснятся в городах и в высоких мазанках! (…) Я плакал, как ребенок, читая газеты». События 7 ноября потрясли всех очевидцев. Замечательно, что и В.Жуковский в письме к Пушкину от 12 ноября, стараясь успокоить и отвлечь того от семейных передряг, возникших из-за скандала с отцом, прибег к метафоре, несомненно, инициированной миновавшим наводнением: «Обстоятельства жизни, счастливые или несчастливые, шелуха. Ты скажешь, что я проповедую с спокойного берега утопающему. Нет! я стою на пустом берегу, вижу в волнах силача и знаю, что он не утонет, если употребит свою силу, и только показываю ему лучший берег, к которому он непременно доплывёт, если захочет сам. Плыви, силач».
По горячим следам А.Е.Измайлов, перепевая собственное стихотворение «Опасность от воды», сочинил куплеты, полные точных деталей, какими может похвастаться только очевидец:

 

В этажах нижних, в погребах
Рыданья, стоны раздаются,
И в мутных яростных волнах
Бочонки, кадочки несутся.(…)
Большие лодки там плывут,
Где прежде все пешком ходили -
Где тротуар - по горло тут!
Колоды, бутки, дамы плыли!

 

Многим петербуржцам в эти дни волей-неволей приходилось задумываться о будущности своего родного города. Но мало кто из любителей русской литературы знает о том, что об этом наводнении писал и… А.Дюма! Сам он впервые побывал в России только в 1858 году, но действие его романа «Учитель фехто-вания» захватывает и трагический 1824 год. Наводнение описано им довольно точно и не может не удивить точными деталями: «На балконе Зимнего дворца появились люди в мундирах. Это был император со своим штабом, он отдавал приказания, так как опасность нарастала с каждой минутой. Видя, что вода поднялась до половины крепостной стены, он вспомнил о несчастных узниках, находившихся в казематах, зарешёченные окна которых выходили на Неву. Он велел одному из приближенных плыть туда в лодке и приказать от его имени коменданту крепости немедленно перевести заключённых в безопасное место. Но приказ пришёл слишком поздно: среди общей растерянности об узниках позабыли, и они все погибли.
Вода несла теперь по улицам обломки домов: то были жалкие деревянные лачуги Нарвского района, которые не выстояли против урагана и были смыты вместе с их несчастными обитателями.
На наших глазах лодочник выловил труп мужчины. Трудно передать, какое впечатление произвёл на нас этот первый увиденный нами утопленник» и т.д.
При желании, можно взять роман Дюма и прочитать там и про «гробы, вымытые из могил», и про «могильный крест», найденный в спальне императора.
Всё это можно было бы отнести на счёт буйной фантазии писателя, но в основу своего повествования он положил книгу очевидца этих событий Огюстена Гризье «Записки учителя фехтования, или полтора года в Спб.».
А если сопоставить написанное «французами» с очерком А.Грибоедова, то выяснится, что они нафантазировали не много. Косвенным свидетельством почти журналистской точности Грибоедова может служить тот факт, что очерк сразу же был запрещён цензурой и увидел свет только в 1859 году. Полностью этот очерк сегодня можно прочесть в любом собрании сочинений драматурга. Между тем Грибоедов писал:
«Я проснулся за час перед полднем; говорят, что вода чрезвычайно велика, давно уже три раза выпалили с крепости, затопила всю наша Коломну. Подхожу к окошку и вижу быстрый проток; волны пришибают к возвышенным тротуарам; скоро их захлестнуло; ещё несколько минут, и чёрные пристенные столбики исчезли в грозной новорождённой реке. Она посекундно прибывала. Я закричал, чтобы выносили что понужнее в верхние этажи жилья. Люди, несмотря на очевидную опасность, полагали, что до нас не скоро дойдёт; бегаю, распоряжаю - и вот уже из-под полу выступают ручьи, в одно мгновение все мои комнаты потоплены; вынесли, что могли, в приспешную, которая на полтора аршина выше остальных покоев; ещё полчаса - и туда вoды со всех сторон нахлынули, люди с частию вещей перебрались на чердак, сам я нашёл убежище во 2-м ярусе, у N.П. Его спокойствие меня не обмануло: отцу семейства не хотелось показать домашним, что надлежало страшиться от свирепой, беспощадной стихии. В окна вид ужасный: где за час пролегала оживлённая, проезжая улица, катились ярые волны с рёвом и с пеною, вихри не умолкали. К театральной площади, от конца Торговой и со взморья, горизонт приметно понижается; оттуда бугры и холмы один на другом ложились в виде неудержимого водоската.
…гобвахта какая-то, сорванная с места, пронеслась к Кашину мосту, который тоже был сломлен и опрокинут; лошадь с дрожками долго боролась со смертию, наконец уступила напору и увлечена была из виду вон; потом поплыли беспрерывные связи, отломки от строений, дрова, брёвна и доски - от судов ли разбитых, от домов ли разрушенных, различить было невозможно.
… в самой отдалённости хаос, океан, смутное смешение хлябей, которые отвсюду обтекали видимую часть города, а в соседних дворах примечал я, как вода приступала к дровяным запасам, разбирала по частям, по кускам и их, и бочки, ушаты, повозки и уносила в общую пучину, где ветры не давали им запружить каналы; всё изломанное в щепки неслось, влеклось неудержимым, неотразимым стремлением. Гибнущих людей я не видал, но, сошедши несколько ступеней, узнал, что пятнадцать детей, цепляясь, перелезли по кровлям и ещё не опрокинутым загородам, спаслись в людскую, к хозяину дома, в форточку, также одна девушка, которая на этот раз одарена была необыкновенною упругостью членов. Всё это осиротело. Где отцы их, матери!!».
М.Каменская, дочь знаменитого художника и медальера Ф.П.Толстого, которой в то время было всего семь лет, по-детски заметила и запомнила то, мимо чего прошло внимание взрослых:
«…вся наша Третья линия покрыта водой и белыми волнами, по которым шибко неслись дрова, какие-то плоты, сено, доски, перекувырнутые невские ялики и ещё какой-то хлам. Всё это показалось мне очень страшно, но больше всего я испугалась, когда среди всего этого хлама признала повара нашего Филиппа, который ехал по волнам, сидя в маменькиной деревянной ванне, и, управляя лопатою, ловил по полешку берёзовые дрова и кидал их в ванну».
Конечно, и запрещённый цензурой очерк А.Грибоедова, и десятки частных свидетельств, были для Пушкина тогда недоступны. Единственным официальным «документом» для него могло стать (и стало!) «Послание к NN о наводнении Петрополя, бывшем 1824 года 7 ноября», принадлежащее печально знаменитому поэту-графоману графу Д.Хвостову.
В первых строках «Послания» Хвостов гордо заявляет о том, что был очевидцем: «Я волн свирепство зрел, я видел Божий меч», и уже хотя бы поэтому к его высокопарно-ходульному творению следует отнестись с должным вниманием. Что, впрочем, Пушкин и сделал. 28 января 1825года из Тригорского он писал П.А. Вяземскому:
«Пришлите же мне ваш «Телеграф».****** Напечатан ли там Хвостов? что за прелесть его послание! достойно лучших его времен».
И пусть в «Послании» не обошлось без дежурных Зефиров, Феба, Албиона, для Пушкина оно было интересно не плетением классицистических словес, которым славился Хвостов, а теми точными и важными деталями, которые может подметить только настоящий очевидец.

 

Екатеринин брег сокрылся внутрь валов;
Мы зрим, среди Невы стоят верхи домов;(…)
Там ветры бурные, союзники реке,
С порывом ухватя плывущих на доске,
В пределы мрачные свергают лютой бездны.
Всё тонет, плавает по улицам, рекам,
Спасенья нет коню, пощады нет волам.

 

Откуда было взяться в Петербурге «волам», одному Хвостову ведомо. У него встречались огрехи и более курьёзные. Важнее в его послании описание подвига А.Х.Бенкендорфа, которому позже будет посвящена известная гравюра, и упоминание о котором можно найти и в книге А.Дюма:

 

Ступя на бурный вал, до катера достиг,
Схватил его, летел, в час гибельный и миг
Догнал он водовик, на коем утопали;
Пусть волны злобные к нему не допускали,
Мужаясь в подвиге, усердием горя,
Спас погибающих, - и спас в глазах царя.
Разумеется, что именно последнее обстоятельство («спас в глазах царя») многократно умножало силы знаменитого царедворца. Через два года выйдет небольшая, в 86 страниц, книжечка В.Н.Берха «Подробное историческое известие о всех наводнениях, бывших в Санкт-Петербурге» (С.-Пб. В Морской типографии, 1826), и позже Пушкин её приобретёт.
Но последовавшие за этим наводнением события надолго отодвинут и сгладят впечатления от знаменитого природного катаклизма. 14 декабря 1825 года Россию потрясет выступление на Сенатской площади, и Пушкина, как известно, спасёт только то, что он в это время находился в Михайловском. Потом будет «Борис Годунов», «Повести Белкина», работа над «Евгением Онегиным», женитьба и знаменитая «Болдинская осень»… Эпизоды страшного наводнения 1824 года, казалось, навсе-гда заслонились другими, более важными событиями. В начале 1830-х годов он начнёт собирать материал для «Истории Пугачёвского бунта» и осенью 1833 года предпримет поездку в Поволжье и Оренбург.
Обычно наводнения обрушивались на Петербург глубокой осенью и зимой. Но в этот год стихия подступила к городу в середине августа. 20 августа, уже с дороги, Пушкин писал жене:
«Ты помнишь, что от тебя уехал я в самую бурю. Приключения мои начались у Троицкого мосту. Нева так была высока, что мост стоял дыбом; верёвка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Чёрную Речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами. По счастию ветер и дождь гнали меня в спину, и я преспокойно высидел всё это время. Что-то было с вами, петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что, если и это я прогулял? досадно было бы».
Таким образом, стихия 1833 года сразу всколыхнула воспоминания почти десятилетней давности. Несомненно, что чуть позже и повесть В.Ф. Одоевского «Насмешка мертвеца», напечатанная в альманахе «Денница на 1834 г.» за подписью: ***, не прошла мимо его внимания. Если очерк А.Грибоедова был запрещён цензурой из-за его документальности, слишком ярких, непривычно натуралистических деталей, то повесть Одоевского, в этом отношении не уступавшая очерку, прошла беспрепятственно. Скорее всего, потому, что описание реальных событий трактовалось по канонам романтической художественной прозы и потому отношение к повести было иным.
А в письме к жене у Пушкина возникнет вдруг мотив, который, соединившись с воспоминаниями о наводнении 1824 года, неожиданно для него самого инициирует совершенно новое, уже творческое переосмысление реальных событий:
«Коли не утону в луже, подобно Анрепу, - писал он жене, - буду писать тебе из Ярополца». Р.Р.Анреп участвовал Турецкой кампании, по окончании которой был произведён в генерал-майоры и уехал в отпуск домой. Но на обратном пути, возле Серпухова, с ним что-то случилось. Он вдруг оставил свой экипаж, людей и ушёл пешком совершенно в другую сторону. Придя в какую-то деревню, взял там подводу, подъехал к болоту и возницу отпустил.
Через два дня его нашли стоящим по пояс в болоте, и стало ясно, что все его странные действия вызваны потерей рассудка. Его силком вытащили, повезли в Москву, но по дороге он скончался.
Таким образом, параллельно теме природной стихии возникнет тема сумасшествия. И в сентябре 1833 года Пушкин уже будет писать жене: «А уж чувствую, что дурь на меня находит - я и в коляске сочиняю».
Вряд ли он, сидя в тряской коляске, сочинял прозаические куски «Истории пугачёвского бунта». Скорее всего, это были строки новой поэмы, которую мы знаем под названием «Медный всадник».
Впрочем, в «Примечаниях», сделанных самим Пушкиным в конце поэмы, можно найти совсем иные отсылки. Он, в частности пишет: «Мицкевич прекрасными стихами описал день, предшествующий Петербургскому наводнению, в одном из лучших своих стихотворений - «Oleszkiewicz». Жаль только, что описание его не точно. Снегу не было - Нева не была покрыта льдом. Наше описание вернее, хотя в нём и нет ярких красок польского поэта».
Но, читая «Медного всадника», убеждаешься, что комплимент Мицкевичу - ритуально-дипломатического свойства, и Пушкин ориентировался совсем на иные образцы. И в этом отношении «Послание к NN…» графа Хвостова значительно ближе к поэме Пушкина, чем «прекрасные стихи» Мицкевича. И вовсе не издевательсткой иронией, как полагают некоторые исследователи, продиктованы благодарственные строки Пушкина в адрес автора «Послания»:

 

Граф Хвостов,
Поэт, любимый небесами,
Уж пел бессмертными стихами
Несчастье невских берегов.

 

Именно из-за этого пассажа даже сам В.Белинский полагал, что «по этой поэме ещё не был проведён окончательный резец художника».
А В.Зотов уже в 1862 г. шёл ещё дальше: «Неужели же, в самом деле, мы должны принять эти стихи, так резко противоречащие всему тону поэмы, за чистую монету, за действительное поклонение Хвостову, которого сам поэт не раз осмеивал в своих эпиграммах? Неужели они не насмешка, не ирония, не юмор?».
Для нас гораздо важнее то, что поэма Пушкина внесла в «петербургский текст» совсем иные обертоны, и «текст» этот, не заканчиваясь, продолжает писаться и в наше время.
В начале ХХ века А.Бенуа сам станет очевидцем аналогичного бедствия:
«Одним из памятных событий осени 1903 г. было то наводнение, в котором чуть не захлебнулся Петербург. Это бедствие не достигло тех размеров и не имело тех трагических последствий, которыми прославилось наводнение 1824 г. (повторившееся, почти день в день, через сто лет), однако всё же вода в Неве и в каналах выступила из берегов, и улицы, в том числе и наша Малая Мастерская, на несколько часов превратились в реки. Из своих окон мы могли «любоваться», как плетутся извозчики и телеги с набившимися в них до отказа седоками и с водой по самую ось, и как разъезжаются лодочки, придавая Питеру вид какой-то карикатуры на Венецию».
Всё это поможет ему при работе над его знаменитыми иллюстрациями к поэме Пушкина.
А в 1929 году Е.Замятин опубликует свой наиболее мрачный и страшный рассказ «Наводнение», наполненный привычно узнаваемыми деталями: «Всю ночь со взморья ветер бил прямо в окно, стекла звенели, вода в Неве подымалась. И будто связанная с Невой подземными жилами - подымалась кровь. (…) там, где была улица, теперь неслась зелёная, рябая от ветра вода; медленно поворачиваясь, плыл чей-то стол, на нём сидела белая с рыжими пятнами кошка, рот у неё был раскрыт - должно быть, мяукала».
Привычный природный катаклизм снова окажется катализатором творческого процесса. Природная стихия будто инициировала страшную духовную катастрофу, которая сомнёт и сломает героиню рассказа Е.Замятина.
Таким образом, петербургское наводнение 1824 года оказалось у истоков литературной традиции, которая существует в русской литературе уже без малого два века, и А.С.Пушкин стал одним из самых активных участников её формирования.

* Что ни говори, а опасения Сумарокова оказались пророческими! И перенесение большевиками столицы в Москву безнаказанно для империи не прошло.
** ultima ratio (лат.) – последний довод.
***Voila une belle occasion a vos dames de faire bidet. (фр.) - Вот прекрасный случай нашим дамам подмыться
**** fas et nefas (фр.) – законным или незаконным образом.
***** bon mot (фр.) – шутка, острота.
****** Пушкин ошибался. «Послание» было напечатано не в «Московском телеграфе», а в «Невском альманахе».