В своё время П.Флоренский, размышляя о смысле и сущности имянаречения, писал: «Есть люди какие-то безотцовские, и во всём складе их чувствуется, что они рождены собственно только матерью, а отец участвовал тут как-то между прочим, не онтологически». Продолжая эту тему, и писатель С.Р.Минцлов в своей работе «Власть имён. Странное…» (СПБ.: 1914) делал интересное заключение: «Сергеи не выдвинули из своей среды ни одного великого человека, но чаще, чем другие, являются отцами великих людей: укажу на Пушкина, Грибоедова, Тургенева, Даргомыжского. Следует упомянуть Аксакова и Соловьёва - отцов целой плеяды талантливых лиц».
Трудно отрешиться от предположения, что, делая свои замечания, и П.Флоренский, и С.Минцлов, не в последнюю очередь, имели перед глазами пример отца А.Пушкина, Сергея Львовича.
В этом отношении великому поэту, как говорится, завидовать не в чем, если бы… Если бы не его дядя, старший брат отца, Василий Львович. В энциклопедии о нём справедливо сказано: «Второстепенный поэт-класссик, дядя А.С.Пушкина». Но в жизни своего племянника он сыграл роль первостепенную! Именно во многом благодаря его «онтологической» роли, мы обязаны тем, что имеем теперь общенациональное достояние под названием «Александр Сергеевич Пушкин».
Родители, долго не размышляя, готовы были отдать сына в Петербургский Иезуитский коллегиум. И, кто знает, высоко ли взошла бы при этом звезда будущего поэта, или наша литература получила бы второго П.Вяземского, который в этом коллегиуме учился несколькими годами раньше?
Но в начале 1811 года именно Василий Львович, пустив в ход свои связи и знакомства, устроил племянника в только что открывшийся Царскосельский лицей. Впрочем, больших хлопот это ему не доставило, т.к. с директором нового учебного заведения В. Ф. Малиновским он был в давних дружеских отношениях. О лицейских годах Пушкина нам хорошо известно со школьных лет - «сады Лицея», его «лицейская юность» давно стали привычными знаками нашего общекультурного кода.
А сам Василий Львович принадлежал к числу тех людей, которых, как принято говорить, «знала вся Москва». И сам он, как будто от Бога наделённый даром общения, был дружен со многими сколь-нибудь интересными и замечательными людьми своего времени, будь то в Москве или в столичном Петербурге. Родословие, чины и возраст при этом не имели для него ровным счётом никакого значения, хотя в те поры, когда чин чина и год года почитали, это было непривычно. Многие его товарищи были младше его на два, а то и три десятка лет, и это давало повод к добродушному злословию - говорили, что он «переходил, так сказать, от поколения к поколению; был приятель дедов, отцов и внуков».
П.Вяземский как-то пошутил по этому поводу: «Он кончит тем, что будет дружен с одними грудными младенцами, потому что, чем более стареет, тем всё больше сближается с новейшими поколениями». Но в 1830 году, уже после смерти Василия Львовича, без всякой иронии писал: «Я в Пушкине теряю одну из сердечных привычек жизни моей. С 18-летнего возраста и тому двадцать лет был я с ним в постоянной связи. (...) Черты младенческого его простосердечия и малодушия могут составить любопытную главу в истории сердца человеческого. Они придавали что-то смешное личности его, но были очень милы».
Как дантовский Виргилий… Впрочем, Виргилий сопутствовал Данте в погружении в мрачные бездны ада, а Василий Львович, напротив, возвёл своего племянника на самые вершины поэтического Олимпа.
К окончанию Лицея всем и, в первую очередь, дяде, уже было ясно, что в России появился новый, недюжинный поэтический талант. Как бы символически подводя итог ученичеству племянника, Василий Львович в марте 1816 года посетил его в Лицее. Причём, надо полагать, совсем не случайно «случайно» прихватил вместе с собой Н.Карамзина, В. Жуковского, П.Вяземского и А.Тургенева.
Е.А.Энгельгардта, сменившего к тому времени на посту директора умершего В.Ф.Малиновского, по словам современников, отличало «суетное стремление к эффектам». И он, как человек казённый, прекрасно понимал, что значит для Лицея подобный «исторический» визит. Позже, в своих заметках о выпускниках Лицея, он дал Пушкину нелестную характеристику, вспомнив и о «пустом сердце», и о безбожии, и об его скабрёзных произведениях. Но если бы он узнал, что перу юного Александра принадлежит и бурлескная поэма «Тень Баркова» (1814), написанная без оглядки на «богомольную важную дуру, слишком чопорную цензуру», он был бы уязвлён в самое своё пуританское сердце. Наверное, тогда Пушкин так бы и остался дворянским недорослем с «незаконченным образованием».
Визит корифеев современной литературы в Лицей сразу и сразу навсегда вошёл в русскую культурную мифологию начала XIX века, как и присутствие на выпускном экзамене «самого» Державина. Василий Львович и сам прекрасно понимал смысл и цену подобных символических «совпадений». С его непосредственной помощью вступление в «большую» литературу юного Пушкина было осенено благодатью самых знаменитых российских имён!
Дядя будущего великого поэта действительно был «самых честных правил», был тем, кого принято было называть comme il faut, кто жил в полном соответствии с правилами приличия. Светский политес он соблюдал неукоснительно, жил открытым домом и был желанным гостем даже в самых чопорных салонах. Ф.Вигель писал, что «после стихов мода была важнейшим для него делом», и как курьёз рассказывал о том, что Василий Львович специально ездил в столицу, чтобы там перенять у приехавшего генерала Дюрока самые модные заграничные новинки и первым привезти их в Москву: «Он оставался там столько времени, сколько нужно ему было, чтобы с ног до головы перерядиться. Едва успел он воротиться, как явился в Марфине и всех изумил толстым и длинным жабо, коротким фрачком и головою в мелких курчавых завитках, как баранья шерсть, что называлось тогда ? la Дюрок».
В 1803-1804 гг. он провёл за границей, главным образом, в Париже, где встречался даже с Бонапартом в бытность того ещё первым консулом. Путешествие, которое он запланировал, в кругу друзей сразу же стало событием, мало того - литературным артефактом. И.И. Дмитриев, узнав о грандиозных замыслах приятеля, тут же сочинил весёлую поэму «Путешествие N.N. в Париж и Лондон, писанное за три дни до путешествия». В самом начале её перечислялись достопримечательности, которые собирался посетить путешественник, начиная с Пантеона и кончая театрами и магазинами «новых мод». Зачанчивалось путешествие не менее бравурно, перечислением тех редких книг, которые ему удалось собрать за границей.
При всей доброй иронии, сочинение И.Дмитриева оказалось пророческим, и Василий Львович «программу» выполнил полностью. Дмитриев хорошо знал своего приятеля, и финал поэмы абсолютно точно предвосхищал действительность: настолько полным и интересным был подбор собранных книг, что Василию Львовичу откровенно завидовал известный библиофил граф Д. Бутурлин.
Такую библиотеку мог собрать только очень образованный человек. А он именно таким и был: знал полдюжины европейских языков, сочинял стихи… Впрочем, кто из светских людей в ту пору не отдавал своих досугов служению Эрато, Эвтерпе и Каллиопе? Но самой большой заграничной редкостью стал, пожалуй, его собственный портрет, выполненный Э. Кенеди в совершенно неизвестной тогда технике физионотраса, которую можно считать предком фотографии. С помощью специального аппарата с отражающим приспособлением на пластинке получался бледный профильный снимок, который тут же гравировался на металле числом не более десяти оттисков.
Сочинительство для Василия Львовича было не простой данью моде и исполнением необременительного светского оброка. Знание языков помогало ему писать подражания античным авторам, переводить европейских поэтов. Он водил знакомства со многими французскими писателями, дома участвовал в любительских спектаклях, в гостиных с удовольствием читал наизусть Расина, Вольтера и, чтобы усовершенствовать этот свой талант, даже брал уроки декламации у самого великого Тальма. Как о несомненном его достоинстве Ф.Вигель писал о том, что он приучал «ушеса щеголих, княгинь и графинь к звукам отечественной лиры».
Ко времени его возвращения из-за границы поэма Дмитриева была издана небольшим тиражом, и все читающие её могли убедиться в прозорливости автора. Вспоминая о триумфальном возвращении Василия Львовича из-за границы, П.Вяземский вспоминал: «Парижем от него так и веяло. Одет он был с парижской иголочки с головы до ног; прическа а la Titus, углаженная, умащенная античным маслом. В простодушном самохвальстве давал он дамам обнюхивать свою голову».
Точно так же, лет через тридцать, в московских салонах после баснословного кругосветного путешествия Ф.Толстой-Американец, будет демонстрировать своё тело, сплошь покрытое татуировками: дамам показывать обнажённые руки и грудь, мужской половине в отдельной комнате - весь остальной корпус. В сравнении с атлетически сложённым Американцем Василий Львович, конечно же, проиграл бы абсолютно. Но, описывая его из рук вон непрезентабельную внешность, Ф.Вигель делал очень веское замечание: «Достоинства Василия Львовича полностью уравновешивали и перевешивали недостатки его внешности».
По большому счёту, он мог бы не размениваться на мелочи и вообще почивать на лаврах, так как и без всего этого уже был живой легендой, и место в Пантеоне русской литературы для него было прочно закреплено - он был автором небольшой (всего в полторы сотни строк), но знаменитой поэмы «Опасный сосед»! (1811)
Она, несомненно, сочинена была с оглядкой на «мастер-класс», который в своё время преподал российским сочинителям И. Барков. Но при всех формальных сходствах - запредельно фривольный сюжет, стихия нецензурного языка, кощунственный пассаж (дьячок в борделе), - творение В.Пушкина выгодно отличалась отсутствием самодовлеющей брутальной прямоты и всего того арсенала, который присущ «эстетике телесного низа». С особым удовольствием читатели оценили убийственную находку автора: среди случайного душещипательного чтива, которым на досуге тешат себя непотребные девки, упомянута и книга его литературного врага А.Шаховского «Новый Стерн». Прихотливо-едкое перо сочинителя приравнивает срамную Варюшку к античной Аспасии, а собаки, сожравшие шинель героя, выставляются как мифические Церберы. Слава «Опасного соседа» кругами расходилась по сторонам. Не случайно поэму не раз сравнивали со знаменитыми графическими сериями У.Хогарта «Карьера шлюхи» и «Карьера распутника».
Великий племянник в своих стихах не раз с благодарностью вспоминал своего «парнасского отца»: «Городок» (1815), «Граф Нулин (1825)», где в финале «опасный сосед» промелькнёт едва различимой иронической аллюзией: «Смеялся Лидин, их сосед, /Помещик двадцати трёх лет». Муж-недотёпа не догадался, что проезжий вертопрах и соблазнитель был значительно менее «опасен», чем «сосед» Лидин. И VI главе «Евгения Онегина», в сцене провинциального бала, Пушкин ещё раз, как о хорошем знакомце, вспомнит о дядином персонаже: «Мой брат двоюродный Буянов/ В пуху, в картузе с козырьком/ (Как вам, конечно, он знаком)».
Поэма, точнее, списки которой, как говорится, разошлись на цитаты, была напечатана в России только в 1913 году в количестве 75 экземпляров с грифом: «Не для продажи»! За границей её печатали в Лейпциге (1855) и позже - трижды в Берлине, так что видеть её опубликованной автор, хоть и мечтал об этом, при своей жизни не смог.
Впрочем, было ещё два почти курьёзных издания. В 1811 году кто-то тайно издал её в столице мизерным тиражом. А в 1815 году будущий русский электротехник и востоковед, П.Л.Шиллинг, осваивая новый способ литографической печати, составил отчёт о своей работе и, шутки ради, приложил к нему… оттиск «Опасного соседа». Начальство оказалось не без юмора, над редким «оттиском» посмеялись, но метод одобрили, и Шеллинга назначили директором первой в России литография. Таким образом, имя В.Л. Пушкина неслучайно оказался у истоков российской литографической печати! А указанные издания у библиофилов по сию пору числятся по разделу «недоставаемых». Вне всякого сомнения, что самые «неудобные» пушкинские сочинения - «Тень Баркова», «Гаврилиада» (1821), «Царь Никита» (1822) обязаны своим появлением не только И.Баркову, но и «Опасному соседу» В.Л.Пушкина. Александр удачно использовал приём, взятый напрокат у старших поэтов: в непристойном сюжете и у него издевательски упоминаются имена одиозных сочинителей того времени - С.Боброва, С.Шихматова, А.Палицына и дремучего графомана графа Д.Хвостова.
Войдя в зрелый возраст, А.Пушкин не забудет «лёгкого» жанра и уроков дяди. Но фривольные сюжеты «Графа Нулина» и «Домика в Коломне» будут реализованы со сдержанной виртуозностью уже опытного и осторожного мастера. Урок с «Гаврилиадой» за которую ему пришлось лично отвечать перед новым императором, пошёл впрок. Осторожного, потому что времена после 14 декабря 1825 года в империи наступали более чем великопостные. Трудно понять логику Николая, простившего Пушкину богохульство «Гаврилиады» и полной мерой наказавшего Полежаева за его «Сашку» (1825), сочинение гораздо менее крамольное. За своего «Сашку» (1836) и за всё остальное в 1841 году сполна расплатится и М.Лермонтов.
Василий же Львович с удовольствием стяжал прижизненную крамольную славу и с головой уходил в перипетии литературной борьбы. Как человек старой культуры он не принял романтизма и в поэме «Капитан Храбров» (1828) осмеял его приверженцев. Но «капитан Храбров» не годился даже в бедные родственники его же Буянову.
Безусловно, после «Буянова» самые яркие страницы биографии В.Л.Пушкина связаны с «Арзамасом». Как говорится, если бы не было «Арзамаса», его стоило придумать. Вот его и придумали. П. Вяземский в одном из писем к П.Бартеневу писал: «Мы были уже арзамасцами между собою, когда Арзамаса ещё не было».
Цементом, скрепившим устои нового общества, были, в первую очередь, личная дружба и общие литературные симпатии. Название же самого общества было обязано случайному обстоятельству. А.Шаховской написал полупасквильную комедию «Урок кокеткам, или Липецкие воды», в который в балладнике Фиалкине выставил прозрачную карикатуру на В.Жуковского. Герой со сцены бросал в зал слова, за каждым из которых легко угадывались эмблемы романтической поэтики Жуковского: «И полночь, и петух, и звон костей в гробах, / И чу!.. всё страшно в них, но милым всё приятно,/ Всё восхитительно, хотя невероятно!»
Шаховской ухитрился уесть Жуковского даже за его пристрастие к междометиям. Эта его манера почему-то особенно раздражала «староверов». И.Дмитриев писал Шишкову: «Я и сам не могу спокойно встречать… такие слова, которые мы в детстве слыхали от старух или сказывальщиков… Вот, чу… и проч., стали любимыми словами наших словесников».
В ответ на «Липецкие воды» Д. Блудов сочинил «Видение в арзамасском трактире, изданное обществом учёных людей». Название самого Арзамаса у всех было на языке потому, что было связано со свежей курьёзной новостью. Дело в том, что некто Ступин (воспитанник Петербургской академии художеств) решил оживить и облагородить местную иконопись и с этой целью основал в Арзамасе школу живописи. Абсурдность этой затеи - Арзамас с его знаменитыми гусями и… школа живописи! - стала предметом острот, шуток и насмешек. Когда Блудов прочёл шутку своим приятелям, кому-то из них тут же пришла счастливая мысль основать общество… или «арзамасскую академию»… или… просто «Арзамас»!
В 1815 году противники «халдеев» из «Беседы губителей русского слова» объединились в «Арзамасское общество безвестных людей» и принялись наперебой создавать собственную мифологию. Члены общества получали звания «Их превосходительства гении Арзамаса», в миру - «гуси». Кроме того, каждому подбиралось мотивированное личное имя, причём, все они были взяты из сочинений В.Жуковского. После обсуждения с кандидатом и определённого ритуала оно становилось «официальным»: К. Батюшков (Ахилл), Д. Блудов (Кассандра), Ф. Вигель (Ивиков журавль), А. Воейков (Дымная печурка), кн. П.Вяземский (Асмодей), Д. Давыдов (Армянин), Д. Дашков (Чу!), С. Жихарев (Громобой), В. Жуковский (Светлана), Д. Кавелин (Пустынник), М. Орлов (Рейн), А. Пушкин (Сверчок), В. Пушкин (Вот), Д. Северин (Резвый кот), А. Тургенев (Эолова арфа), Н.Тургенев (Варвик), С. Уваров (Старушка). С особым удовольствием носили свои имена Дашков и В.Пушкин, т.к. знали, что они особенно ненавистны «беседчикам».
В Уставе, написанном Блудовым и Жуковским, говорилось, что «По примеру других обществ, каждому новопоступающему члену Арзамаса надлежало бы читать похвальную речь своему покойному предшественнику, но все члены нового Арзамаса бессмертны, и потому за неимением собственных готовых покойников новоарзамасцы - в доказательство благородного своего беспристрастия и ещё более в доказательство, что ненависть их не простирается за пределы гроба, - положили брать на прокат покойников между халдеями «Беседы и академии», дабы воздавать им по делам их, не дожидаясь потомства».
Василий Львович с готовностью ринулся в затею своих младших соратников. А те, зная о детской непосредственности именитого мэтра, вовсю потешились, принимая в марте 1816 года его в свои ряды. Официального ритуала при приёме, конечно же, не существовало, и они на ходу придумывали шутовские детали и тут же их пускали в ход.
Доверчивого старика «облекли в страннический хитон, дали ему костылёк постоянства в правую руку, препоясали вервием союза, коего узел сходился на самом пупе в знак сосредоточения любви в едином фокусе», - записал в протоколе «секретарь» общества В. Жуковский». Процессия проследовала в комнату, где пятидесятилетнего «неофита» торжественно уложили на диван. Присутствующие изо всех сил старались сохранить серьёзность, и Василий Львович ни на минуту не усомнился в необходимости каждой из ритуальных процедур. Он смиренно дал завалить себя шубами всех присутствующих. Символизм «шубного прения» был понятен без разъяснений: эта была материализованная метафора на поэму Шаховского «Расхищенные шубы», напечатанную во враждебных «Чтениях беседы любителей Российского слова».
«Секретарь» загробным голосом возвестил: «Какое зрелище пред очами моими? Кто сей обремененный толикими шубами страдалец? Сердце моё говорит, что это почтенный Василий Львович Пушкин. И лежит он под страшным сугробом шуб прохладительных. Очи его постигла курочья слепота Беседы; тело его покрыто проказою сотрудничества, и в членах его пакость Академических известий, издаваемых г. Шишковым… О, друг наш! Терпение, любезный!..»
Но это было только начало экзекуции! Лёжа под шубами, Василий Львович вынужден был целиком выслушать чтение огромной французской трагедии! Дальнейшая процедура «посвящения» заставляет вспомнить страницы «Войны и мира», когда члены масонской ложи принимают в свои ряды облапошенного ими Пьера Безухова.
С завязанными глазами Василия Львовича долго водили по лестницам и, наконец, привели в комнату. Присутствующие продолжали стоически хранить серьёзность, и старик безропотно выполнял всё, что ему велели. Сняв с него повязку, ему вложили в руки лук и стрелы и приказали поразить чучело, стоявшее посередине, - это был жупел «Дурного вкуса». Промахнуться было трудно, но в ту секунду, когда стрела достигла цели, грянул выстрел! По чьей-то придумке спрятанный за ширмой мальчик-слуга выстрелил холостым зарядом из пистолета. Устроители явно перестарались - у бывшего поручика Измайловского полка подкосились ноги, и его пришлось поднимать с пола.
Всю последующую напыщенную дребедень Василий Львович обязан был выслушать, уже держа в руках блюдо с огромным замороженным гусем. Но финал был ещё далеко. Старику торжественно поднесли серебряную лохань, и он, под заупокойный речитатив Жуковского, омыл лицо и руки. Без комментария было понятно, что и это действие символическое - все, конечно же, видели в нём намёк на «Липецкие воды» Шахов-ского.
«Приди, о мой отче! О мой сын, ты, победивший все испытания, переплывший бурные пучины вод… займи место своё между на-ми», - продолжал «секретарь».
«Сын», который был старше любого из присутствующих, наконец, облегчённо сел. Как он выдержал это испытание, одному Богу известно, но никогда и никому не посетовал на то, что только его одного подвергали этой жестокой экзекуции, и на сочувствие, выраженное Ф. Вигелем, смиренно ответил: «Это были приятные алллегории».
В конце заседания Жуковский объявил о тут же им придуманной привилегии - новоиспечённый «Вот» имел право унести с собой половину недоеденного гуся!
Своим членством в «Арзамасе» Василий Львович дорожил, гордился прозвищем «Вот» и высокой ролью старосты. Сохранился список «Арзамаса», составленный В.Жуковским, в котором Василий Львович («Вотъ я васъ опять») значится под № 5, а его гениальный племянник («Сверчокъ») - под №.15.
Однажды его угораздило написать эпиграмму на безвестного станционного смотрителя. Арзамасцы единодушно признали творение недостойным перу члена общества, и на традиционно шутовской церемонии Василия Львовича временно «разжаловали» из старосты общества, заменив к тому же имя «Вот» на… «Вотрушка»! Старик страшно расстроился и упрекнул своих младших собратьев: «Что делать! Видно, мне кибитка не Парнас!/ Но строг, несправедлив учёный Арзамас!/ Я оскорбил ваш слух, вы оскорбили друга!» Удовлетворённые соратники простили оплошность и вернули ему обновлённое имя «Вот я вас опять!». Восхищённый Василий Львович ездил по знакомым домам и простодушно хвастался во всех гостиных.
Наверное, совершенно не случайно, что светская молва несколько раз хоронила его при жизни, причём, однажды источником печального слуха оказался… собственный родственник и однофамилец. Василий Львович, не теряя присутствия духа, даже откликнулся на это печальное известие стихами, напечатанными в «Русском музеуме».
К.Батюшков писал к нему: «Ваши сочинения принадлежат славе: в этом никто не сомневается. Но жизнь? Поверьте, и жизнь ваша, милый Василий Львович, жизнь, проведённая в стихах и праздности, в путешествиях и домосидении, в мире душевном и в войне со славянофилами, не уйдёт от потомства, и если у нас будут лексиконы великий людей, стихотворцев и прозаистов, то я завещаю внукам искать её под литерою П: Пушкин В.Л., кол-лежский асессор, родился и проч.».
«Ахилл» тонко и точно угадал смысл и цель жизнестроения, которым, несомненно, подсознательно руководствовался Василий Львович. Он и эпитафию сам себе при жизни придумал: «Здесь Пушкин наш лежит; о нём скажу два слова,/ Он пел Буянова и не любил Шишкова». И потому даже последние минуты его жизни полны высокого символического звучания.
«Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? - писал А. Пушкин П.Плетнёву. - Приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись, он узнал меня, погоревал, потом, помолчав: как скучны статьи Катенина! И более ни слова. Каково? вот что значит умереть честным воином, на щите, le cri guerre ? la bouche!» («с боевым кличем на устах!» (франц.) - Е.Н.).
По свидетельству же П.Вяземского, при этих последних словах умирающего Пушкин вышел из комнаты, чтобы дать дяде возможность «умереть исторически». Для средневекового рыцаря не было ничего позорнее, чем «умереть на соломе». И Василий Львович испустил свой дух истинно по-рыцарски, до последних минут осознавая, что даже смерть должна заканчиваться красивой, символически значимой кодой. Это же понимал и его великий племянник. Он же увековечил память своего дяди ещё одним, скрытым от посторонних глаз, способом.
Осенью 1826 года, после аудиенции у императора, вернувшись из Москвы в Михайловское, он долго сидел за письменным столом, вспоминая пережитое. И чистый лист бумаги неожиданно стал невольным свидетелем его тайных мыслей, вызванных и встречей с новым Императором, и с непоправимо постаревшим дядей. Именно к нему, на Басманную, поэт пришёл после аудиенции в Кремлёвском дворце. Дядя был весьма напуган его приходом, т.к. понимал, что после 14 декабря 1825 года подобные царские аудиенции не предвещали ничего хорошего.
На листе рукописи, под лёгким пером опального поэта, возникли очертания крепостных ворот, земляной вал и страшный силуэт виселицы с пятью повешенными декабристами и недописанная строка: «И я бы мог, как шут, ви…». А ниже, один за другим, возникли профили Василия Львовича!
Словно перемотанная назад, лента времени показывает нам беззубого, лысого и явно напуганного чем-то старичка, в котором трудно поначалу узнать бывшего московского щёголя, остроумца и гедониста Василия Львовича. Восемь, виртуозно исполненных графических «кинокадров», заканчиваются крупным репрезентативным профилем «парнасского отца» юного гения. На дяде угадывается фрак и жёсткие уголки модного накрахмаленного воротничка. Но прямо под портретами снова возникает страшная строка: «И я бы мог как…»!
Внизу лист рукописи завершается повторением рисунка виселицы, и потому этот графический шедевр, даже композиционно, невольно воспринимается как изобразительный эквивалент поминального «Реквиема» с его обязательными частями. И в этом «Реквиеме» несколько графических фраз посвящены В.Л. Пушкину. Таким образом, выходит, что его имя ещё раз вписалось в высочайший и трагический контекст эпохи, и сама жизнь его стала полноценным и важным артефактом русской культурной истории.


* В литературе неоднократно встречаются разночтения в датировке года рождения В.Л.Пушкина. К примеру: Русские писатели. Биобиблиограф. сл. В 2-х т. Т. 2, с. 183. - 1766 г.; А.С.Пушкин в воспом. совр. В 2-х т. Т. 2, с. 542 - 1767 г.; КЛЭ. Т .6, стлб. 105 - 1770 г., и др.