С.Аверинцев писал:
“Открытая романтизмом возможность некнижного, жизненного отношения к мифологическим символам, реализуясь в обстановке прогресса реалистических и натуралистических форм искусства, выливается в опыты мифологизации быта, при которых “архетипы” мифомышления выявляются на самом прозаическом материале.” М.Е.Роговская в небольшой статье “Чехов и фольклор. “В овраге” справедливо отмечала, что “тема “Чехов и фольклор” редко привлекала внимание исследователей”, и ссылалась на две-три работы других авторов.
Заканчивая статью, она скажет:
“Повесть Чехова “В овраге” обнаруживает не столько прямые проявления фольклора, сколько его отдельные “симптомы”, признаки, упоминания. Но это лишь верхний слой повествования, за которым ощущается более определенные фольклорные пласты” .
Но, методологически отталкиваясь от работы Б.Храпченко о Л.Толстом, исследователь, назвав статью “Чехов и фольклор”, ограничилась самым поверхностным анализом. Можно по пальцам пересчитать общие фольклорные мотивы и традиции, которые она выявила в этом богатейшем по возможностям рассказе: “птичья” символика, Аксинья -“змея подколодная”, песенная стихия, элементы “малых” жанров фольклора (причитания, приметы, погово
рки и т.п.) и оппозиция добра/зла. Это, пожалуй, все. Но именно о неиспользованных иссследователем возможностях мы и попытаемся сказать ниже . Правда, в ее статье упоминается давняя работа М.О.Меньшикова ( М.О.Меньшиков. Три стихии.”Книжки недели”, 1900,март), в которой он возводит основные мотивы чеховского рассказа, ни много ни мало, к воплощению в женских образах Липы, Варвары, Аксиньи триады индийских божеств Брамы, Вишну и Шивы . Но отклика самого Чехова на эту статью обнаружить не удалось, хотя с автором ее он еще с 1892 г. находился в постоянной и оживленной переписке. Сохранилось 19 писем М.О.Меньшикова к Чехову за период только 1900-1904 гг.
Нужно было, чтобы прошло определенное время, и тогда сама собой отпала бы необходимость в поисках источников мотивов заноситься в такие неоглядные выси. Как ни покажутся, на первый взгляд, искусственными и умышленными попытки усмотреть в творчестве Чехова такие глубокие “подводные течения”, тем не менее, есть поводы и основания для обозначения таких непривычных параллелей.
Первым на эту проблему указал еще в 1930 г. Н.Ф.Бельчиков в статье “Неизвестный опыт научной работы Чехова” , в которой он рассмотрел попытку Чехова написать диссертацию “Врачебное дело в России”. Но основной итог этой работы следующий:
“Ни одной строкой многочисленных писем Чехов не обмолвился о том, что делал тайно от всех. Но этот опыт не прошел бесследно для писателя. Нам кажется, что эта работа была преддверием к будущей работе, к “Сахалину”, где Чехов показал свой талант из мелких фактов создавать широкие полотна и обнаружил в своей работе вовсе не новичка, а опытного и предусмотрительного исследователя.”
“Нам кажется”, мы убеждены! что результат этой подготовительной работы сказался значительно раньше, а точнее,-сразу, параллельно и многократно! И продемонстрировать это чуть ниже не составит труда.
Позже, но вскользь, об этом же будет сказано и в книге В.Романенко, “Чехов и наука”. Изданная в 1962 г., сегодня она кажется безнадежно архаичной из-за стремления во что бы то ни стало удержать Чехова в границах материализма, к которому, по утверждению автора, “Чехов шел нелегким путем; ему пришлось преодолевать различные враждебные влияния эпохи, реакционные модные идеи и теории конца ХIХ- начала ХХ в.”
Попутно автор поспешит обезопасить себя утверждением о том, что “… в целом проект неосуществленной работы свидетельствовал также о слабостях философских воззрений молодого Чехова”.
Смешно требовать крепких “философских воззрений” от молодого автора “Будильника” , “Стрекозы” и “Осколков”.
Между тем подготовительные материалы к научной работе Чехова “Врачебное дело в России”, рассмотренные глазами не медика, а филолога, могут дать ответы на многие вопросы и развеять массу недоумений.
Проделанная им огромная подготовительная работа (46 рукописных листов с выписками и огромной библиографией –112 названий) поражает, в первую очередь, широтой охвата проблемы. Замысел, в том виде, в каком его задумал Чехов, мог осуществить разве что какой-нибудь добросовестный немецкий исследователь. Но, выбрав для себя литературный путь, Чехов так и остался на подступах, у подножия того огромного научного Монблана, на который по молодости самонадеянно дерзал взойти. Если листать “ Врачебное дело”, не зная имени автора и его целей, то сразу же возникнет и практически до конца не исчезнет стойкое убеждение, что эти предварительные выписки и записи сделаны не медиком, а скорее всего, филологом, этнографом, историком или культурологом.
Что, к примеру, могут сказать медику имена А.Афанасьева, Герберштейна, М.Забылина, А.Карамзина, И.Сахарова, В. Межова П.В.Киреевского, В.Ключевского, Н.Костомарова и А.Терещенко?
И как это ни удивительно, рукопись «Врачебного дела» начинается с выписок из… русских народных песен. В ней собрано более 150 пословиц из сборника Снегирева, пространные выписки из Лаврентьевской, Псковской, Софийской летописей, “Домостроя” и “Истории” Н. Карамзина.
Листая собрание Забылина, Чехов выписывает, к примеру:
“Невеста… (подчеркнуто Чеховым –Е.Н.) опоясывается по голому телу лыком… По мнению пермяков, лыко - защита от колдунов и урок (припадков)». (16,301)
Он выпишет несколько десятков заговоров (16, 306-321), массу рецептов народной медицины и упоминание в Лаврентьевской летописи о нашествии в 6600 г.(1091г.) на Полоцк навий (16,291) и о них же - из “Истории” Карамзина (16,334).
Из каталога В.Межова 1869 г. он выберет 73 названия, среди которых, к примеру:

1.Срезневский. Исследования о языческом богослужении древних славян.1848.
2. Шеппинг.Мифы славянского язычества.1848.
3. Костомаров. Славянская мифология.
4.В.Ключевский. Сказания иностранцев о Московском государстве. 1866.
5. Герберштейн. Записки о Московии.
6. А.Афанасьев. Ведун и ведьма.1851.
7. Снегирев. Русские простонародные праздники и суеверные обряды.
8. Макаров.Русские предания.
9. Абевегу русских суеверий. 1786.
10. Сахаров. Сказания русского народа о семейной жизни своих предков.

А кроме того - название сборников русских народных песен, пословиц, притч, преданий, духовных стихов. Кроме того - многочисленные “рецепты” народной медицины, от которых любому опытному провизору сделается дурно. Вроде следующих:
“От водяной. С разваренного или заваренного сверчка воды выпить” (16,322) или “Ревматизм – спиртовый настой дождевых червей, наружно». (16,351) “
Суеверные люди носили их, (летучих мышей) (подчеркнуто Чеховым - Е.Н.), в сушеном виде за пазухой, ради здоровья или счастья. Или заваривали кипятком и такую воду давали для исцеления больным, лежащим гнетице или горячке детям”. (16,305)
Встретятся выписки эпизодов апокрифического характера:
“…и сътвори диавол человека, а Бог душю вложи в онь: тем же аще умреть человек, в землю идет тело, а душа к Богу”. (16,295)
Датировать точно начало работы над “Врачебным делом” невозможно. Значительно позже, в декабре 1901 г., сам Чехов в письме к С.Дягилеву вспоминал: “Остров Сахалин” написан в 1893 г. - это вместо диссертации, которую я замыслил написать после 1884г.- окончания медицинского факультета” .
Следовательно, условно рамками работы над рукописью могут быть середина 1884 - конец 1885 г. Эти две даты, без уточнения, поставлены его собственной рукой под заголовком рукописи. Впрочем, и позже, но теперь уже эпизодически, он дополнял рукопись некоторыми записями. А в 1890 г., по просьбе А.Суворина, обращался к своим записям, чтобы уточнить причину смерти царевича Дмитрия.
И если помнить, что параллельно с работой над “Врачебным делом” он активно печатался в “Осколках”, “Будильнике”, “Развлечении” и “Петербургской газете” (более 160 рассказов, сценок, зарисовок и т.п.), то особый интерес должно вызвать сопоставление этих двух творческих потоков.
И как только начинаешь это делать, то с самого начала и до конца можно наблюдать, как сначала эпизодически и робко, а потом регулярно и многообразно, стихия архаической народной культуры проникает в творчество писателя, пронизывая все новые и новые его, пусть пока незначительные по качеству, сиюминутного назначения публикации этого периода. Невозможно точно подсчитать все примеры подобного влияния,- это дело будущих исследователей, - достаточно сказать, что их многие десятки (!), при всем разнообразии и широте вариантов. Наиболее интересные и показательные, на наш взгляд, здесь уместно продемонстрировать.
Благодаря знакомству с собранием П. Киреевского в рассказе “Язык до Киева доведет” (октябрь 1884г.) появится эпиграф:
“ Куда, милый , скрылся?
Где тибя сыскать?”
Народная песня» (3,80)
А в тексте рассказа “Свистуны” возникнет прямая библиографическая отсылка, уникальная для Чехова, потому что он не был книжником, в библиофильском смысле этого слова, и был далек от творческой манеры таких писателей, как например, А. Франс, Х.Картасар, которые часто обращались к теме книги и книгособирательства:
“…Ты там ездишь меж своих чухонцев и собираешь плоды народного творчества… Нет, ты наших послушай! Пусть тебе наши споют, так слюной истечешь! Ну-кося, ребята!(…)
- М-да…-сказал он,- вариант этой песни имеется у Киреевского, выпуск седьмой, разряд третий, песнь одиннадцатая… М-да…Надо записать…» (4,110)
Из публикации в публикацию в эти годы продифилирует целая череда фамилий и номинативных замещений, без сомнения, активизированных и спровоцированных знакомством с материалами, которые он просматривал для своей научной работы:
“…ты у меня Ягой на свет уродилась” - “Невидимые миру слезы” (3,50), «княгиня Миликтриса Кирбитьевна”-“Новейший письмовник” (3,125), “Эта чертова перечница”- «Ряженые» (4,276), “Ты слышишь, Змей Горыныч?”-“Тоска”( 4,328), фамилия Чертоболотов (3,125) и т.д. и т.п.
За один только рассказ “Страшная ночь” можно было обвинить Чехова в мистицизме и некромании: тут и спиритический сеанс, и церковь Успения-на-Могильцах, и переулок Мертвый, и чиновники Панихидин, Трупов,Упокоев, врач Погостов, купец Черепов, а кроме того - духи, гробы! И все это всего на шести страницах текста! (3,139-145).
Кроме того, пойдут в дело и попавшиеся на глаза пословицы и поговорки:
“В людях ангел - не жена, дома с мужем - сатана” (3,49), “жена да убоится мужа своего”. (4,66)
Практически весь многообразный тематический спектр “Врачебного дела в России” манифестируется автором не только в его беллетристике этого периода. Свидетельством тому - переписка Чехова этих лет.
То в одном, то в другом письме мелькнут детали, лишний раз свидетельствующие о полном погружении в изучаемый материал.
Н.А.Лейкин писал ему 15-16 марта 1885 г.:
«Пальмин опять на новой квартире. Ужас! (…) Непременно тут его баба дьяволит, у которой он, кажется, под башмаком». (П.1,389)
В ответном письме от 22 марта 1885 г. Чехов восклицает:
«Хорошенькое словцо: баба «дьявоит»! (П.1,145) и позже вставит это слово в рассказ «Ведьма».
В письме к тому же Лейкину :
«Буду жить в комнатах, в которых прошлым летом жил Б.Маркевич*. Тень его будет являться мне по ночам!» (П.1,149)
То он назовет Лейкина «хромым чертом»:
«Хромому черту не верь. Если бес именуется в Св. писании отцом лжи, то нашего редахтура можно именовать по крайней мере дядей ее.» (П.1,192)
------------------------------------------------
* Б.Маркевич умер 18 ноября 1884 г.

То о Пальмине скажет: «Вчера я был у языческого бога». (П.1,279)
При внимательном чтении «Осколков московской жизни» за 1884 г. можно отыскать более чем достаточно примеров, чтобы убедиться в неслучайности нового увлечения молодого автора:
«12 мая. Тут и русалки, и наяды, и чертовки, и «прекрасные одалиски». (16,94)
«26 мая. Нечистый дух в полной свой парадной форме (общечертовская форма: рога, хвост,огненные лампасы и таковая же подкладка) ходит по улицам и старательно обходит городовых. Рогатая скотина ехидно подмигивает и, видимо, чувствует себя на седьмом небе.» (16,94-94)
«23 июня. В природе число 7 играет такую же важную роль, как любая стихия: семь смертных грехов, семь пядей во лбу, «семь чертей и одна ведьма», семь дней в неделе… Но, конечно, ни одна из этих семерок (не исключая даже семи смертных грехов) не играет такой стихийной роли, как семь братьев Сабанеевых.» (16,101)
Неожиданное увлечение Чехова было непонятно даже самым близким для него:
«…приехал как-то из Питера Алоэ (псевдоним брата Ал.П.Чехова – Е.Г.) и, выругав меня за мои филологические измышления, сказал, что «там» (т.е. в Питере, у вас) удивляются, что я занялся такой скучищей и сушью, как месяцы и народные праздники…» (П.1,156) В этой связи неожиданно выглядит его мнение по поводу работ В.Васнецова, который обращался в общем-то к тому же пласту русской истории и культуры:
«Я пугаю своих детей художником Васнецовым. Этого художника я отродясь не видел, но иначе не представляю себе его, как в виде привидения с зелеными, мутными глазами, с замогильным голосом и в белой хламиде.(…) Что мешает думать, что он живет на заброшенном кладбище, питается трупами младенцев и пьет из черепа? (…) А его картина, которую он готовит для нашего Исторического музея, до того ужасна, что в могилах ворочаются кости всех живших от начала века до сегодня и волосы седеют даже на половых щетках. Когда глядишь на нее, то чувствуешь мурашки не только на спине, но даже на пальто и сапогах. Картина эта изображает в сущности чепуху, но в этой чепухе надо понимать отнюдь не чепуху, а нечто превыспреннее, обер-аллегорическое… Мертвец Васнецов думает изобразить несколько моментов из давно минувших дней «каменного периода». На что сдался Историческому музею васнецовский «каменный период», трудно понять… Думаю , что благодарное потомство пожмет плечами, глядя на эту диковинную импровизацию.» (16,103)
Как говорится, своя своих не познаша
. В.М.Васнецов был старше Чехова больше, чем на десять лет, и потому раньше его обратился к русской истории и мифологии . К тому времени им уже были написаны «После побоища» (1880 г.), «Аленушка» и начаты «Три богатыря» (1881 г.), декорации к «Снегурочке» Римского-Корсакова для Частной оперы Мамонтова (1881-82гг.), «Витязь на распутье» (1882г.), «Три царевны подземного царства» (1884г.).
В своем молодеческом задоре Чехов не понял, что оба они возделывают одно и то же поле и черпают из одного и того же источника.
Дожидаться мнения «благодарного потомства» не придется. Пройдет немного времени, и уже зрелый Чехов изменит отношение к художнику.
Сначала в марте 1899 г. он попросит А.Суворина прислать фотографии работ Васнецова, которые экспонировались на седьмой выставке картин петербургского Общества художников. Чуть позже, в этом же году, рецензируя пьесу Е. Гославского, напишет тому:
«Любовь не интимна, женщины не поэтичны, у художников нет вдохновения и религиозного настроения, точно все это бухгалтеры, за их спинами не чувствуется ни русская природа, ни русское искусство с Толстым и Васнецовым». (П.8,171)
А в 1900 г. состоится их знакомство и совместная поездка на Кавказ в компании со Срединым, Горьким и Алексиным. Вспоминал ли Чехов свои заушательские характеристики, Бог весть. Так или иначе, творчество Васнецова попало в унисон с интересами молодого автора.
Знакомство с примерами архаической культуры не проходит даром, и они тут же, как говорится, с колес, идут в дело. Наиболее интересны в этом смысле,- имея в виду, что принадлежат они будущему врачу,- примеры смеховой перелицовки аптечных рецептов, традиция которых восходит к средневековым русским “Лечебникам для иноземцев”, недоверие к аптечным манипуляциям которых порождало “рецепты” вроде следующих:
“Взять воловьего рыку 5 золотников, чистого, самого ненасного свиного визгу 16 золотников, самых тучных куричьих титек , иногди пол 3 золотника, вешнаго ветру пол четверика в таможенную меру, от басовой скрипицы голосу 16 золотников…» и т.д. и т.п.
У Чехова же в рассказе “Дачное правило”:
“Если ты влюблен, то возьми: 1/2 фунта александрийского листа, штоф водки, ложку скипидару, 1/4 фунта семибратной крови и 1/2 фунта жженых “Петербургских ведомостей”, смешай все это и употреби в один прием”. (3,21-22)
Или пример «рецепта» в рассказе «Ночь перед судом»:
“Rp. Sic transit- 0,05
Gloria mundi –1,0
Aquae destillatae-0,1
через два часа по столовой ложке”. (3,127)
Или еще один, на этот раз изуверский, “рецепт” он сымпровизирует в рассказе “Средство от запоя”:
“Гребешков вынул из жилетного кармана кусочек грязного мыла и сунул его в полуштоф. Когда водка вспенилалсь и замутилась, он всыпал в нее всякую дрянь. В штоф посыпались селитра, нашатырь, квасцы, глауберова соль, сера, канифоль и другие “специи”, продаваемые в москательных лавках”.(…) В заключение парикмахер сжег кусок тряпки, высыпал пепел в водку, поболтал и подошел к кровати “. (4,178)
Во многих ранних рассказах этого периода не один раз помянутся навьи и черт во всех его статуарных и галлюцинаторных ипостасях: “Если бы перед чиновниками явился сам черт с рогами и хвостом (…), явись перед ними умерший в прошлом году экзекутор, проговори он гробовым голосом: Идите за мной, аггелы, в место, уготованное канальям…”-“Винт” (3,70)
“А что, если в этом полумраке явится сейчас дядина тень?(…) В воображении его промелькнул перевернувшийся в гробу труп, заходили образы умершей тещи, одного повесившегося товарища, девушки-утопленницы…” -“Нервы” (4,12)
Один актер “допился до того, что чертей мешком ловил и газовый фонарь с корнем вырвал” (4,347), другого актера в этом же состоянии доморощенный экзорсист избивает до полусмерти и объясняет сочувствующему:
“Я, Прокл Львович, бью не их , а беса, что в них сидит”- “Средство от запоя”. (4,178)
В рассказах “Лошадиная фамилия”(4,58) и “Водобоязнь”(5,43) речь пойдет о заговорах. В рассказах “Волк”(5,39), “В Париж!”(5,50) возникнет мотив оборотничества и предрассудков, связанных с ним.
В рассказах “Ночь перед судом” (3,118) и “Не судьба” (4,63,65) обыграется дурная примета, связанная со встретившимся на дороге священником или зайцем.
На первых порах новый для него и пока еще экзотический материал по инерции втискивается в старые и уже зарекомендовавшие себя клише. В рассказе “Наивный леший. Сказка” (февр. 1884) новые ”герои” мало чем отличаются от уже промелькнувших ранее: “ В лесу, на берегу реки, которую день и ночь сторожит высокий камыш, стоял в одно прекрасное утро молодой, симпатичный леший. Возле него на траве сидела русалочка, молоденькая и такая хорошенькая, что, знай я ее точный адрес, бросил бы все - и литературу, и жену, и науки - и полетел бы к ней… Русалочка была нахмурена и сердито теребила зеленую траву.” (2,344)
А за полгода-год это клише им уже использовалось и не однажды:
“Это произошло в одно прекрасное утро, ровно через месяц после свадьбы Мишеля Пузырева с Лидой Мамуниной.”-“Теща-адвокат” (2,118)
И со школьной скамьи знакомое: “ В один прекрасный вечер не менее прекрасный экзекутор…”- “Смерть чиновника” (2,164)
Встретятся примеры традиционной в народной среде ритуальной и календарной травестии:
“…мазаться в бане сажей и изображать дьявола, одеваться в бабье платье и выделывать непристойности…”-“Утопленник”(4,104)
Или те же традиции, но переосмысленные и приспособленные для иной социокультурной среды:
“…если бы мужчины одевались по-женски, то коллежские регистраторы носили бы ситцевые платья и, пожалуй, по высокоторжественным дням - барежевые. Корсеты они носили бы рублевые, чулки полосатые, бумажные; декольте не возбранялось бы только в своей комнате…” а далее - “разработки” для почтальонов, репортеров, классных сторожей, чиновников для особых поручений и т.д., и т.п. - “Несообразные мысли”(3,7)
Можно обнаружить в ранних рассказах и примеры гастрономических эксцессов представителей “чужого” мира:
“А французу что ни подай - все съест: и лягушку , и крысу, и таракана…брр!” (4,163)
И примеры использования апокрифов:
“Воробья можно. Злая птица, ехидная. Мысли у него в голове, словно у жулика. Не любит, чтоб человеку было хорошо. Когда Христа распинали, он жидам гвозди носил и кричал: “Жив! жив!..”-«День за городом» (5,147)
Примеры эти, кажется, можно продолжать сколь угодно долго. Но, как говорится, etc.,etc.
Достойным завершающим аккордом всей этой череды примеров, послужит обращение писателя, ни много ни мало, к “Молоту ведьм” Шпренгера и Инсисториса! В этюде “О женщинах” он процитирует этих средневековых «специалистов» инквизиции:
«“Mullier est malleus, per quem diabolus mollit et malleat universum mundum.»*
Что и говорить, все это вышеперечисленное могло бы послужить впечатляющей иллюстрацией к тезису о «слабости философских воззрений молодого Чехова»! Понадобилось бы значительно больше исследовательского материалистического «мыла», чтобы добела отмыть великого реалиста от родимых пятен идеализма и мистики.
Теперь мы уже не вправе отказывать Чехову в отсутствии «мистически окрашенного опыта», потому что убедились , что его умственный склад был направлен не только на «рациональное и конкретное», как утверждал норвежский русист.
Как чуткий художник, он увлеченно отдался изучению и освоению огромного пласта национальной культуры, который до того был незнаком ему во всей его полноте и многообразии. На первых порах освоение это было чисто квантитативным нанизыванием очередного сведения, факта или мотива , каждый из которых он спешил реализовать к очередному газетному номеру. Нужно было обладать истинным талантом , чтобы чисто механические аллюзии очень скоро, раз за разом, стали материализовываться в запоминающиеся пластические образы и оживляться блеском тонких и точных метафор:
«“- Поезд идет! - сказала Варя.- Как хорошо!
Вдали показались три огромные глаза. (…) Темное страшилище бесшумно подползло к платформе и остановилось.-“Дачники” (4,16)
“Филипп Филиппыч заворотил как- то веки, и у него сделались глаза красные, страшные, как у нечистого духа”.- “Детвора” (4,317)
Замечательным примером, с одной стороны, традиционно-юмористического, а с другой стороны, не механического, а теперь уже творческого переосмысления древнего народного ритуала могут быть сценки и рассказы , посвященные блинам, написанные почти одновременно, один за другим.
Но если рассказы “Глупый француз” (“Осколки”,№7, февр. 1886) и “О бренности” (“Осколки”, №8, февр.1886) не выходили за рамки традиционного газетного анекдота, то рассказ “Блины” (“Осколки”, №49, февр.1886) демонстрирует новое, наших глазах возникающее
------------------------------------------
* “Женщина – это молот, которым дьявол размягчает и молотит весь мир”. качество. В нем автор очень точно сохраняет баланс между полуироническим пародированием описания древнего ритуала и почтительно-уважительным отношением к нему :
“Поддаются времена и исчезают мало-помалу на Руси древние обычаи, одежда, песни; многое уже исчезло и имеет только исторический интерес, а между тем такая чепуха, как блины, занимает в современном российском репертуаре такое же прочное и насиженное место, как и 1000 лет тому назад. Не видно и конца им в будущем…”( 4,360)
А дальше он как бы адаптирует и популяризирует сведения, которые можно было бы найти только в каком-нибудь специальном этнографическом сборнике:
“Кроме тяжелого, трудно перевариваемого теста, в них скрыто еще что-то более высшее, символическое, быть может, даже пророческое… Но что именно?” (4,360) Всем с детства известному и обыденному процессу приготовления блинов писатель возвращает тот изначально символический ритуально-возвышающий смысл:
“Тут много мистического, фантастического и даже спиритического… Глядя на женщину, пекущую блины, можно подумать, что она вызывает духов или добывает из теста философский камень…” (4,361)
Самое главное, что Чехов в данном случае ничего не выдумывает, и этот рассказ, даже в самых мелких его деталях, - всего лишь адаптация действительно существующих элементов ритуала и связанных с ним табу, ну, разве что чуть-чуть сниженных меткой иронией:
“Во-первых, ни одна женщина, как бы она развита ни была, ни за что не начнет печь блины 13-го числа или под 13-е, в понедельник или под понедельник, в эти дни блины не удаются. (…) В- третьих, женщины строго следят за тем, чтобы кто-нибудь из посторонних или домочадцев-мужчин не вошел в кухню в то время, когда там пекутся блины… Кухарки не пускают в это время даже пожарных. Нельзя ни входить, ни глядеть, ни спрашивать… Если же кто-нибудь заглянет в черепяную банку и скажет: “Какое хорошее тесто!” то тогда хоть выливай - не удадутся блины! Что говорят во время печения блинов женщины, какие читают они заклинания - неизвестно.” (4,362)
Каждый из нас может вспомнить аналогичные эпизоды из собственного детства, когда все посторонние изгонялись хозяйкой из кухни, и единственное, на что можно было рассчитывать,- это были ошметки того “первого блина”, который действительно всегда бывал “комом”.
Те неисчислимые репортерские “мелочи”, зарисовки и первые беллетристические штудии, которые создавались параллельно с работой над “Врачебным делом”, не могли пройти даром. Пришло время, и, переплавленные в горниле авторского подсознания, они, раз за разом, стали оформляться в настоящие, теперь уже писательские удачи, какими стали рассказы “Детвора”, “Тоска”, “Панихида” и первый истинный шедевр этого периода - рассказ “Ведьма”.
Знаменательно, что объясняя В.Билибину характер своих писаний того периода, сам Чехов обронит важное замечание:
“Я знаю, “Ведьма” не в Вашем характере, да и многим она не понравилась… Но что делать! Нет тем, да и черт толкает меня под руку такие штуки писать…” (П.1,214)
Кто бы ни писал о “Ведьме”, сколько бы оговорок ни делал, сколько бы упреков ни адресовал автору, все единодушно отмечали исключительное мастерство Чехова-пейзажиста.
Уроки фольклора не прошли для Чехова даром, и здесь, в этом хрестоматийном отрывке, хотелось бы обратить внимание на виртуозное использование им аллегорий в ситуации, в которой, к примеру, А.Пушкин в “Бесах” все подавал “открытым текстом”. Кто не помнит:
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре…
Сколько их! Куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
Не зря,-пройдет время,- и его назовут “Пушкиным в прозе”. И пейзажный отрывок из “Ведьмы” с полным правом можно считать конгениальным прозаическим перифразом самого Пушкина:
“А в поле была сущая война. Трудно было понять, кто кого сживал со света и ради чьей погибели заварилась в природе каша, но, судя по неумолкаемому зловещему гулу, кому-то приходилось очень круто. Какая-то победительная сила гонялась за кем-то по полю, бушевала в лесу и на церковной крыше, злобно стучала кулаками по окну, метала и рвала, а что-то побежденное выло и плакало… Жалобный плач слышался то за окном, то над крышей, то в печке. В нем звучал не призыв на помощь, а тоска, сознание, что уже поздно, нет спасения.” (4,375)
В данном случае нужно отдать должное таланту Чехова в том, что он ближе к народной традиции, чем Пушкин, ибо в народе всегда опасались именовать нечистую силу, справедливо полагая, что таким образом ее можно накликать на свою голову. Пушкин же безоглядно это делает в своем стихотворении, невзирая на известную всем собственную суеверность в быту.
Не может не умилить то единодушие, с каким первые читатели рассказа обрушились на автора за некоторые натуралистические детали. В первом варианте, опубликованном в “Новом времени”, дважды поминались “ноги с кривыми черными ногтями”, принадлежащие дьячку Савелию. (4,452)
Ф.О.Шехтель писал Чехову, что натуралистические детали в его рассказе “круче всякого золаизма”. (4,520)
Свое эстетическое “чутье” продемонстрировали и В.Билибин, и Д.Григорович. Первый писал:
“Я поклонник реализма, но меня коробит от описания грязных ног дьячка”,
другой вторил ему в унисон:
“…нет особой надобности говорить, например, о грязных ногах с вывороченными ногтями и о пупке у дьячка. (4,520)
Странно было бы, если в обсуждение “проблемы” не включилась какая-нибудь эмансипе. И вот, пожалуйста, М.В.Кисилева пишет ему:
“…Брезгливости во мне нет, (…) читая, я могу, пожалуй, немного покраснеть, но сказать,что Вы солгали - я не в состоянии”. (4,521)
Как истончился вкус русской читающей публики! Полвека не прошло с опубликования гоголевской “Шинели”, но никто уже не помнил портного Петровича, у которого “… прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп.”
К слову сказать, память, видимо, подвела Григоровича, и он контаминировал два отрывка, потому что у Чехова нет “вывороченного” ногтя, и вариант Григоровича, скорее, ближе к гоголевскому тексту, чем к чеховскому.
Напор доброжелателей был настолько дружным, что, готовя рассказ к публикации в сборнике “В сумерках”, молодой автор не устоит и эти шокирующие детали снимет.
Приобщившись к пластам архаической культуры, невольно сталкиваясь с поэтикой “телесного низа”, без которого эта культура немыслима, Чехов переоценил возможности современного читателя, который если и допускал архаику, то предпочитал потреблять ее в романтической или готической упаковке, в какой ее подавал А.К.Толстой в своем “Упыре” или “Семье вурдалака”.
Чехов, ничтоже сумняшеся, вытолкнул своего героя на авансцену в исподнем, а когда на него зашикали, поспешил ретироваться и, насколько это было возможно, облагородить своего незадачливого дьячка.
Как уже говорилось, в новом издании рассказа “золаизма” не было. Но этого окажется недостаточно.
В годовщину смерти писателя, 5 июня 1905 г., И. Анненский в письме к Е.М.Мухиной раздраженно воскликнет:
“А что же Чехов создал?.. (…) Где у него хотя бы гаршинский палец ноги?..” .
Что ж, Чехов сам виноват. В свое время проявил слабость, и теперь, уже после смерти, вдогонку, ему суют под нос чужой “палец ноги”.
А что же у Гаршина?
“Огромному неведомому тебе организму, которого ты составляешь ничтожную часть, захотелось отрезать тебя и бросить. И что можешь сделать против такого желания ты, …ты палец от ноги?..” *
Удивительное дело, Анненского впечатлил этот “палец”, но он ни словом не обмолвился о таких натуралистических подробностях в гаршинских рассказах “Четыре дня” и том же “Трусе”, от которых бросило бы в пот любого, самого заматерелого прозектора, не говоря уже о литературных дамах, а Чехову ставит в укор нечистоплотность заштатного дьячка.
Так или иначе, “Врачебное дело в России” написано не было, но предварительный “зачет” по теме Чехов сдал блестяще. И огромный пласт русской национальной архаики, с которой столкнулся Чехов в самом начале своего творческого пути, как бы до времени потерял актуальность и осел на дно подсознания, где продолжал свое подспудное существование, время от времени сотрясаясь, подобно тектонической массе, и выходя то там, то тут на поверхность.
Несомненно и то, что одним из самых мощных таких “выходов” явилась его пьеса “ Три сестры”, и в последующих статьях мы попытаемся это продемонстрировать.
* Ни в одном издании В.Гаршина, к сожалению, не удалось обнаружить комментария к этой метафоре, явно основанной на аллюзии на какой-то иной текст. Занимавшийся, по моей просьбе, этой проблемой священник о. Алексей (Демьянчук) указал на то, что в основе образа может лежать соответствующее место из Книги Левит, посвященное исцелению больного проказой: «Оставшийся же елей, который на ладони его, возложит священник на край правого уха очищаемого, на большой палец правой руки его и на большой палец правой ноги его, на места , где кровь жертвы повинности.» (Лев.,14,17, повтор –стих 28).
Однако, как указал о.Алексей, религиозного образования Гаршин не имел и вряд ли мог разбираться в обрядовых тонкостях ветхозаветной Церкви. За что приношу ему искреннюю благодарность. А внести окончательную ясность в этот вопрос предложим исследователям, изучающим творчество Гаршина.

ЛИТЕРАТУРА

1. С.С.Аверинцев. Мифы. КЛЭ, т.4
2. И Анненский. Книги отражений.М.: «Наука»,1979.
3. Н.Ф.Бельчиков. Неизвестный опыт научной работы Чехова. В кн.: Чехов и его среда. Л.: «Academia”, 1930.
4. В.Гаршин. Сочинения. М.: ГИХЛ, 1955.
5. КЛЭ, т.4
6. Д.С.Лихачев, А.М.Панченко, Н.В.Понырко. Смех в Древней Руси. Л.: «Наука»,1984.
7. М.Е. Роговская. Чехов и фольклор. («В овраге»). В кн.: В творческой лаборатории Чехова. М.: «Наука»,1974.
8. В.Романенко.Чехов и наука. Харьков, 1962.
9. Г.Хетсо
10.Я.Шпренгер, Г.Инститорис. Молот ведьм. М.: «Просвет», 1992