Повесть "Палата N 6" впервые увидела свет в 1892 г. в журнале "Русская мысль". На следующий год издательство А.С.Суворина включило ее в сборник, который до 1899 г. был переиздан семь раз.

Кроме того, издательство "Посредник" трижды (1893,1894, 1899гг.) издавало эту повесть в серии "Для интеллигентных читателей". Еще при жизни Чехова повесть была переведена на двенадцать европейских языков.

По свидетельствам современников, это было "самое счастливое произведение Чехова по тем похвалам, которые оно доставило автору".

О счастливой исключительности этой повести можно судить хотя бы по тому, что ни одно произведение, ни до ни после "Палаты N 6", не проходило цензуру так удивительно быстро: 16 февраля текст ее был представлен в цензуру, а 18 февраля цензурное разрешение уже было получено. Факт этот, конечно, никак не сообразуется со строкой из книги о Чехове Л.Малюгина и И.Гитович: "...в нынешний голодный год цензура свирепствовала".

Успех у читающей публики был феноменальной. Н.М.Ежов сообщал Чехову: "Ваша "Палата N6 выставлена всюду. Даже у нас на Плющихе и на Арбате в писчебумажных магазинах есть. Вот как Вас расхватывают".

"Интеллигентный читатель", к которому адресовалась книга, не прошел мимо.

Всего через год критика писала о ней как о "произведении, известном уже всей читающей публике". Пропорционально читательскому успеху множился резонанс и в критике. Эта чеховская повесть, пожалуй, одна из самых притягательных по тому вниманию, которому она удостоилась с момента ее появления на свет. Без преувеличения можно сказать, что из статей и комментариев к ней можно составить целую библиотеку. Поэтому нет нужды приводить их здесь ещё раз.

Вспомним только наиболее яркие эмоциональные реплики и реакции читателей-современников.

С.И.Смирнова-Сазонова писала А.Суворину:

"... он хочет, чтобы вот такие же несчастные, как я, не спали ночь от его произведений, чтобы яркостью красок, глубиною мысли осветить темные углы нашей жизни. Островский нашел такие углы на Таганке, Достоевский на каторге, Чехов пошел дальше, он спустился еще несколько ступеней, до палаты умалишенных, до самого страшного предела, куда мы неохотно заглядываем (...) Я удивляюсь, как Вы, такой нервный чуткий человек не оценили чеховского рассказа. В нем каждая строка бьет по нервам..."

Лейкин говорил, что племянница С.Худекова, прочитав повесть, упала в обморок. Более крепкие в психологическом отношении представители мужской читательской половины в данной ситуации очень недалеко ушли от женщин. Скабичевский, начиная одну из своих статей, писал: "Я (...) весь день и всю ночь находился под обаянием ее; она не выходила у меня из головы; ночью я грезил ею".

А.С.Лазарев(Грузинский) в письме к Чехову признавался: "Какое потрясающее впечатление она произвела на меня. Я всю ночь трясся".

Наиболее известное по частоте цитирования высказывание принадлежит нашему, до недавних пор самому знаменитому читателю и ценителю изящной словесности: "Когда я дочитал вчера вечером этот рассказ, мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощущение, точно я заперт в палате N 6".

В.Ермилов, упомянувший в биографии Чехова об этом эпизоде из жизни великого вождя, скажет: "Юный Ленин высказал чувство всей страны".

Между тем "юному Ленину" к моменту знакомства с "Палатой N6" было уже за двадцать лет. Но, как видим, он был еще впечатлителен, как институтка. Только что в обморок не падал.

Во всех этих цитатах не может не удивлять тот почему-то обязательно сумеречный фон, о котором, не сговариваясь, упоминают все "интеллигентные читатели".

Казалось бы, эта чеховская повесть надолго должна была запасть в память русских интеллигентных книгочеев, но... Сколько таких не прочитанных вовремя книг можно вспомнить.

А.Солженицын по сходному поводу писал:

"В нашем славном отечестве самые важные и смелые книги не бывают прочитаны современниками, не влияют вовремя на народную мысль (одни потому, что запрещены, преследуются, неизвестны, другие потому, что образованные читатели заранее от них отвращены)".

Казалось бы, ни одна из перечисленных причин в данном случае не подходит. "Палата N 6" переиздавалась несчетное количество раз, входила в рекомендательный список круга чтения школьников, ни одна биография Чехова, ни одно крупное исследование о нем не обходились без анализа или хотя бы упоминания об этом сочинении. Но страшный провиденциальный смысл, скрытый в повести, стал понятен значительно позже и то далеко не всем.

Профессиональные психиатры, разбирая anamnesis morbi Ивана Дмитрича Громова, не сговариваясь, отдавали должное коллеге-писателю. Всякий раз удивляясь тому, как Чехов-терапевт смог так тонко и точно описать возникновение и развитие случая мании преследования.

"Он всегда возбужден, взволнован и напряжен каким-то смутным, неопределенным ожиданием. Достаточно малейшего шороха в сенях или крика на дворе, чтобы он поднял голову и стал прислушиваться: не за ним ли идут? Не его ли ищут? И лицо его при этом выражает крайнее беспокойство и отвращение." (8,74)

"В одном из переулков встретились ему два арестанта в кандалах и с ними четыре конвойных с ружьями. (...) Ему вдруг почему-то показалось, что его тоже могут заковать в кандалы и таким же образом вести по грязи в тюрьму." (8,77)

"Вечером он не зажигал у себя огня, а ночью не спал и все думал о том, что его могут арестовать, заковать и посадить в тюрьму. Он не знал за собой никакой вины и мог поручиться, что и будущем никогда не убьет, не подожжет и не украдет; но разве трудно совершить преступление нечаянно, невольно, и разве не возможна клевета, наконец, судебная ошибка? Ведь недаром же вековой народный опыт учит от сумы да тюрьмы не зарекаться. А судебная ошибка при теперешнем судопроизводстве очень возможна и ничего в ней нет мудреного." (8,77-78)

"Палата N 6" отнюдь не исключение в творчестве Чехова. Исследователи привыкли отыскивать только тематические "последствия" его пребывания на Сахалине, поэтому, вынужденно, обращаются к одним и тем же рассказам: "Гусев", "В ссылке", "Страх" и др. Между тем, даже в последнем по хронологии рассказе "Невеста" можно обнаружить рефлексы от "Палаты N 6":

"...так бывает, когда среди легкой, беззаботной жизни вдруг нагрянет ночью полиция, сделает обыск, и хозяин дома, окажется, растратил, подделал, - и прощай тогда навеки легкая, беззаботная жизнь!" (10,217)

В наше время "вековой народный опыт" значительно расширится, и к уже наработанным фольклорным сентенциям добавятся окказиональные варианты вроде следующих: "У нас просто так не сажают", " Раз посадили, значит, было за что", "Органы лучше знают..." и т.д. Чем, в принципе, отличаются варианты недавнего советского времени от того, что зафиксировано в тексте Чехова:

"Раз существуют тюрьмы и сумасшедшие дома, то должен же кто-нибудь сидеть в них. Не вы - так я, не я - так кто-нибудь третий." (8,96)

Так, по сходству, мог рассуждать только вольтеровский Панглос.

Между тем, штрих за штрихом, деталь за деталью, терапевт Чехов заполняет "историю болезни" своего персонажа:

"Утром Иван Дмитрич поднялся с постели в ужасе, с холодным потом на лбу, совсем уже уверенный, что его могут арестовать каждую минуту. (...) Городовой, не спеша, прошел мимо окон: это недаром. Вот два человека остановились около дома и молчат. Почему они молчат."

"Иван Дмитрич вздрагивал при всяком звонке и стуке в ворота, томился, когда встречал у хозяйки нового человека; при встрече с полицейскими и жандармами улыбался и насвистывал, чтобы казаться равнодушным. Он не спал все ночи напролет, ожидая ареста, но громко храпел и вздыхал, как сонный, чтобы хозяйке казалось, что он спит; ведь если не спит, то, значит, его мучают угрызения совести - какая улика!" (8,78-79)

Ему теперь даже печники кажутся переодетыми полицейскими. Пока еще он заведует больницей, но очень скоро начнет рассуждать, как будут рассуждать десятки и сотни тысяч его соплеменников через каких-нибудь тридцать-сорок лет:

"Все зависит от случая. Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и все". (8,95)

Но уж больно невеселыми, да и просто опасными станут эти пока еще свободные "прогулки" для очень многих людей, населяющих территорию, которая относительно недавно называлась Россией.

Как будто пандемия какой-то неизвестной болезни охватила всю страну, но министерство здравоохранения не обмолвилась об этом ни словом.

"Вдруг я уловил на себе взгляд кондуктора, тот с сумкой стоял на своем месте в углу и со странной сучьей улыбкой через головы пассажиров, поверх шапок и шляп, не отрываясь смотрел именно на меня, и только на меня, будто узнавал во мне приятеля. Я встал и пошел к выходу, но кондуктор, не отрываясь, будто все узнавая во мне приятеля и удивляясь, что я его не узнаю, все смотрел на меня. (...) В это время троллейбус резко затормозил, и пассажиры попадали друг на друга, дверь раскрылась, и в троллейбус вошел человек и внимательно посмотрел на меня. "

Это отрывок из повести Б.Ямпольского с ничего не говорящим названием "Московская улица". Точнее ее было бы назвать "Записки сумасшедшего". Но, во-первых, это название уже было использовано, во-вторых, гоголевский Поприщин - действительно сошел с ума.

Ямпольский же описывает ощущения совершенно здорового человека, но страницы его повести кажутся вырванными из истории болезни пациента психбольницы или из учебника психиатрии:

"Я оглянулся, и вдруг бросилось в глаза чье-то внимательно глядящее на меня лицо. Так оно было или только казалось, снова я заметался, я зашел за колонну и обождал, не появится ли он, не ждет ли он меня. Потом я сел в ненужный мне поезд."

"И тут мне показалось, что кондуктор с сумкой на плече, притворяющийся спяшим, на самом деле внимательно, из-под фальшиво прикрытых век наблюдает на мной.(...) И тут я вдруг заметил, что водитель, вертя баранку, глядит в зеркальце над собой и тоже очень внимательно следит за моим продвижением к выходу. Мимо бежали дома-призраки, кондуктор и вожатый сговорились и везут меня по определенному маршруту куда надо."

"Куда надо..." Этот по сути мифологический "безадресный" адрес ("пойди туда - не знаю куда") был известен каждому гражданину, населявшему "одну шестую часть суши", и упоминание о нем действовало на оппонента сильнее любого заклятия: "Ты смотри, а то позвоню куда следует!.." Потому что все знали, что это за "место" и где это место находится.

При желании, книгу Ямпольского можно заменить десятками других, а на место хоть и автобиографического, но вымышленного героя поставить десятки и сотни реальных людей, успевших оставить после себя воспоминания. Но все их будет объединять одно важное страшное сходство, все они - это расширенный до гигантских размеров анамнез болезни целого государства, подданные которого больны одной и той же болезнью , название которой - СТРАХ!

О наступлении ее догадывались многие, но отнюдь не многие решались об этом сказать вслух. Интересно то, что с первых же шагов тональность этих предупреждений была сходной. В 1921 году Е.Замятин опубликует памфлет под названием "Я боюсь!" А в 1928 году молодой Н.Эрдман напишет пьесу "Самоубийца", герой которой, зная, что ему уж "ничего не будет", т.к. он будет мертв, восклицает:

"Вот в Союзе сто сорок миллионов, товарищи, и кого-нибудь каждый миллион боится."

Наступали времена, когда, по словам М.Зощенко, "С одной стороны, нам как будто бы иной раз выгодно быть неживым.(...) А вместе с тем быть живым вроде как тоже в этом смысле неудача."

И самое страшное в этом было то, что все эти "миллионы" готовы в любой момент переменить свою участь и переехать, не по своей воле, в ближайшее казенное заведение, т.е. "куда надо".

Н.Я. Мандельштам назвала "Двенадцать стульев" И.Ильфа и Е.Петрова "бессмертным произведением двух молодых дикарей".И кто из нас не помнит "замечательной допровской корзинки"?

"У Кислярского была специальная допровская корзина. Сделанная по особому заказу, она была вполне универсальна. В развернутом виде она представляла кровать, в полуразвернутом - столик; кроме того, она заменяла шкаф; в ней были полочки, крючки и ящики."

Сколько таких "корзинок", сумок, узлов и чемоданов было приготовлено по углам и антресолям тысяч и тысяч коммунальных квартир! Сколько читателей смеялись над незадачливым Кислярским с его "корзинкой", забывая о том, что у самих приготовлено нечто подобное.

<pclass="prs">Каким образом задолго до страшных 30-х годов сумел Чехов предугадать, предвидеть, предчувствовать,- до мельчайших подробностей и деталей,- все то, что станет повседневной практикой нового государства, "государства победившего социализма"?.. Как мог он предугадать, предсказать арестную практику советских "органов"?

Это Борис Ямпольский, сам побывавший "под колпаком" и ежедневно ожидавший ареста , мог писать:

"Или просто заберут с улицы, вдруг, посреди солнечного дня, в праздник, подъедут впритык к тротуару, и из машины приветственным голосом окликнут по имени и отчеству и по-приятельски пригласят сесть для разговора, и увезут туда, где со звоном раскрываются железные ворота. Или заберут из театра, во время антракта. И так бывало. Подойдут вдруг, возьмут под локоток, по-приятельски, с улыбкой, и поведут для выяснения некоторых обстоятельств в дирекцию, и через час "Спящая красавица" кажется сказкой, виденной в далеком детстве. Или снимут с поезда, это они особенно любили, гордились своей выдумкой"

Это Геродот ГУЛАГА Солженицын мог, обобщая широчайшую практику и репертуар эмгэбэшников, писал в своей эпопее о механизме арестов, о том, где, когда и как могут арестовать любого гражданина. А произойти это могло...

"...в заводской проходной, из военного госпиталя с температурой, прямо с операционного стола, во время свидания с осужденной матерью, в "Гастрономе", арестовывает странник, остановившийся у вас на ночь Христа ради, монтер, пришедший снять показания счетчика, велосипедист, столкнувшийся с вами на улице; железнодорожный кондуктор; шофер такси; служащий сберегательной кассы; киноадминистратор... и с опозданием вы видите глубоко запрятанное бордовое удостоверение.

Иногда аресты кажутся даже игрой - столько положено на них избыточной выдумки, сытой энергии, а ведь жертва не сопротивлялась бы и без этого.(...) Ведь кажется достаточно разослать всем намеченным кроликам повестки - и они сами в назначенный час и минуну покорно явятся с узелками к черным железным воротам госбезопасности, чтобы занять участок пола в намеченной для них камере.

Не каждому дано, как Ване Левитскому, уже в 14 лет понимать: "Каждый честный человек должен попасть в тюрьму. Сейчас сидит папа, а вырасту я - и меня посадят".

Подросток вряд ли подозревал, что в принципе повторяет слова великого вождя, в раздражении сказанные еще в начале истории нового государства:

"Невероятно сердитые слова говорите Вы по какому поводу? По поводу того, что несколько десятков (или хотя бы даже сотен) кадетских и околокадетских господчиков посидят несколько дней в тюрьме для предупреждения заговоров (...), грозящих гибелью десяткам тысяч рабочих и крестьян.

Какое бедствие, подумаешь! Какая неправедливость! Несколько дней или хотя бы даже недель тюрьмы интеллигентам для предупреждения избиения десятков тысяч рабочих и крестьян!

...Таким "талантам" не грех посидеть недельки в тюрьме, если это надо сделать для предупреждения заговоров (...) и гибели десятков тысяч. И мы эти заговоры кадетов и "околокадетов" открыли. И мы знаем, что околокадетские профессора дают сплошь да рядом заговорщикам помощь. Это факт.

Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно."

Написанное в 1919 году, но опубликованное только в 1982, это письмо, казалось, лежало, как методическое руководство, на столе каждого следователя НКВД, и каждый дознаватель вел себя с подследственным в строгом соответствии с этим "руководящим документом".

"День за днем следователь ст. лейтенант Хват А.Г. начинал допрос одним и тем же вопросом:

- Ты кто?Получив ответ:- Я академик Вавилов,-следователь день за днем, 400 суток ведения "дела" поправлял наставительно:- Мешок дерьма ты, а не академик!"

И когда Чеховский Иван Дмитрич сердито говорит:

"Страдание презираете, а небось прищеми вам дверью палец, так заорете во все горло!" многие ли сегодняшние "интеллигентные читатели" вспомнят десятки примеров из воспоминаний бывших зэков, которые на себе испробовали этот способ добиться признания в несуществующих преступлениях?

"... зажимают руки в специальном устройстве - так, чтобы ладони подследственного лежали плашмя на столе, - и тогда бьют ребром линейки по суставам - можно взвопить! (...) В новороссийском НКВД изобрели машинки для зажимания ногтей. У многих новороссийских потом на пересылках видели слезшие ногти."

По свидетельству А.Солженицына, комбриг Карпунич-Бравен насчитал 52 приема пыток, применявшихся в те годы.

Кто из читателей "Палаты N 6" мог, хотя бы в страшном сне, представить, что вышеуказанная экзекуция станет одним из многих десятков "методических приемов", которые будут использовать палачи нашего времени? И называться все это будет "активным ведением следствия".

"Если бы чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать-тридцать-сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, опускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие ("секретное тавро"), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого легкого - пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом."

Чехов ли в этом виноват?

"Легкость, с какой интеллигенты поддались этой болезни ("психологической чуме" - Е.Н.), объясняется ли она только послереволюционными условиями? Не таятся ли первые микробы в дореволюционном смятении, метаниях и лжепророчествах?" -задумывалась Н.Мандельштам.

Поразительно, но в эпопее Солженицына среди других писательских имен имя Чехова повторяется гораздо чаще. Почему это так? Может быть потому, что он сам, по собственной воле, заглянул туда, куда его "интеллигентные читатели", по врожденной своей чистоплотности и деликатности, предпочитали носа не совать.Что же предстало перед его пытливым профессиональным взором?

"Стены здесь вымазаны грязно-голубою краской, потолок закопчен, как в курной избе,- ясно, что здесь зимой дымят печи и бывает угарно. Окна изнутри обезображены железными решетками. Пол сер и занозист. Воняет кислою капустой, фитильною гарью, клопами и аммиаком, и эта вонь в первую минуту производит на вас такое впечатление, как будто вы входите в зверинец. (...)

В палатах, в коридорах и в больничном дворе тяжело было дышать от смрада. Больничные мужики, сиделки и их дети спали в палатах вместе с больными. Жаловались, что жить нет от тараканов, клопов и мышей. В хирургическом отделении не переводилась рожа. На всю больницу было только два скальпеля и ни одного термометра, в ваннах держали картофель." (8,73,83)

Бабель, кажется, как-то говорил: "Жизнь изо всех сил старается походить на литературу". Наша же российская действительность в своем неуемном стремлении к подобному подражанию может потрясти самое необузданное воображение.

Андрей Ефимыч убеждал Громова:

"Вы спрашиваете, что делать? Самое лучшее в вашем положении - бежать отсюда. Но, к сожалению, это бесполезно. Вас задержат. Когда общество ограждает себя от преступников, психических больных и вообще неудобных людей, то оно непобедимо. Вам остается одно: успокоиться на мысли, что ваше пребывание здесь необходимо".

Иван Дмитрич насмешливо-патетически возразит:

"Пусть я выражаюсь пошло, смейтесь, но воссияет заря новой жизни, восторжествует правда, и - на нашей улице будет праздник! Я не дождусь, издохну, но зато чьи-нибудь внуки дождутся. Приветствую их от всей души и радуюсь за них! Вперед! Помогай вам Бог, друзья!"

"Заря новой жизни" действительно вскоре "воссияет". И 9 июня 1930 г. на необъятных просторах "одной шестой части земного шара" родится еще один, теперь уже исторический документ, написанный человеческой рукой. Это будет "Обвинительное заключение" по поводу злоупотреблений, вскрытых Особой Комиссией ОГПУ в одном из соловецких лагерей, т.е. именно там, где новое общество содержало, по словам доктора Рагина, "неудобных людей".

Солженицын писал о соловецком лагере:

"Голгофско-Распятский скит на Анзере, штрафная командировка, где лечат... убийством. Там, в Голгофской церкви, лежат и умирают от бескормицы , от жестокостей - и ослабевшие священники, и сифилитики, и престарелые инвалиды, и молодые урки. По просьбе умирающих и чтоб облегчить свою задачу, тамошний голгофский врач дает безнадежным стрихнин, зимой бородатые трупы в одном белье подолгу задерживаются в церкви. Потом их ставят в притворе, прислонив к стене,- так они меньше занимают места. А вынеся наружу - сталкивают вниз с Голгофской горы.

Перечитайте. Теперь зажмурьтесь. Теперь представьте: вы беспомощный горожанин, вздыхатель по Чехову,- в этот ад ледяной!"

И снова тень Чехова потревожена. Почему, спросим опять, он должен отвечать за тех, кто плохо читал его повесть? Почему именно к нему больше всего претензий? Только потому, что он оказался "крайним"?..

Русская жизнь, подражая русской же литературе, явно перестаралась, ибо только в очень плохой литературе возможны совпадения подобного рода!

Откроем и перелистаeм это "Обвинительное заключение":

"... В палате N6 для поносников нормально могущую вместить 5 человек, находилось 30 чел. Белья им не выдавалось. Пол, стены и нары в этой палате были сплошь залиты и запачканы испражнениями. Больные также были грязные, наибольшая смертность была в этой палате. Трупы лежали на живых, живые -на трупах. Благодаря этому происходили путаницы: фактически живых на бумаге хоронили, умершие же числились живыми."

"...Беспробудное пьянство, разврат, избиение всех, кто попадался под руку, начиная с обслуги и кончая больными, даже если они находились в агонизирующем состоянии, бессмысленные шутки и очень, очень мало ухода, - вот было его (врача Пелюхина - Е.Н.) времяпровождение. Из его развлечений опишу следующее: Пелюхин опускается в коридор 1 этажа, садится за стол и туда к нему по одному выползают из палаты N6 голые, истощеннные выпачканнные в своих и чужих испражнениях, едва живые поносники. Их взгляд полон мольбы и надежды, от врача они ожидают чуда. С затаенной улыбкой садиста Пелюхин спрашивает у них фамилии, имя, отчество, откуда родом, за что сидит и если за кражу или убийство, долго упрекает и ругает его за это. Все поносники сидели на голодной диете, и благодаря этому Пелюхину доставляло особенное удовольствие говорить с ними о еде. Какие его любимые кушанья, любит ли он котлеты и какое из кушаний он сейчас предпочел бы. Когда больной надоедал, то с такими же шутками, под смех стоящей рядом Дюнзе, он сопровождался обратно на смерть в палату, а вместо его вызывался другой... (...)

"В палате N 6 умер один из больных. Брат милосердия Мирали, дежурный по стационару, записав его фамилию, приказал санитарам отнести труп в покойницкую. Приказание это выполнене не было. Зайдя через некоторое время в палату и застав там этот же самый труп, Мирали счел его за вновь умершего. Желая установить его фамилию, Мирали был введен в заблуждение одним из больных, Лукьянцем, который преследуя неизвестные цели, приписал умершему свою фамилию. Таким образом, формуляр и акт о смерти закл. Лукьянца были отосланы в IV Отделение, а сам Лукьянец оставался в 6 палате. Когда эта история, сразу же получившая огласку, была открыта, раздосадованнный Пелюхин жестоко избил Лукьянца и выписал его в роту. В роте продолжались систематические избиения Лукьянца, в которых принимал участие Пелюхин, Белов, Минин и даже Нач. пункта Привалов, бивший Лукьянца, по рассказам Минина, рукояткой револьвера по ногам. Лукьянец через несколько дней после выписки из лазарета был доставлен обратно уже трупом."

"Нам как будто бы иной раз выгодно быть неживым," - вспомним еще раз горький вывод М.Зощенко.

"...Рахт Святослав Петрович оказался гнусным человеком позволяя себе половые сношения с женщиной, находящейся под хлороформом, в состоянии глубокого наркоза, т.е. сна. Об этой гнусной его черте знала и Нач. Санчасти IV Отделения Антипина..."

Нет ничего невероятного в том, что среди обитателей соловецкой палаты N 6 вполне могли оказаться "интеллигентные читатели" чеховской повести. Наверное не один раз, пока еще не покинуло их человеческое самосознание, содрогались они от ужаса, сознавая, персонажами какого действа стали.

Каково было Чехову там, уже в недоступных горних высях, осознавать это жуткое совпадение! Как оценивать эту "вторую жизнь" собственного произведения!

Впрочем, младший его современник, великий "буревестник" пролетарской литературы, Максим Горький побывал в этих же местах за год до составления выше цитированного "Обвинительного заключения". Вот как это посещение описывает Солженицын:

"... в карцерах не оказалось людского переполнения и, главное,- жердочек никаких! На скамьях сидели воры (их много было на Соловках) и все ... читали газеты! Никто из них не смел встать и пожаловаться, но придумали они: держать газеты вверх ногами. И Горький подошел к одному и молча обернул газету как надо. Заметил! Догадался! Так не покинет! Защитит!"

Но великий пролетарский писатель, друг и младший современник А.П.Чехова, в "Книге отзывов", специально сшитой для этого, написал:

"Я не в состоянии выразить мои впечатления в нескольких словах. Не хочется да и стыдно было бы впасть в шаблонные похвалы изумительной энергии людей, которые, являясь зоркими и неутомимыми стражами революции, умеют, вместе с этим, быть замечательно смелыми творцами культуры. (Журнал "Соловецкие острова",1929, N1, с.3. В собрании сочинений Горького этой записи нет.)"

Заметил, догадался и... благословил!

А ведь это именно он в первые годы революции ходатайствовал перед новыми руководителями государства о безвинно арестованных профессорах. Именно ему адресовано раздраженное письмо Ленина, в котором тот называет интеллигенцию "говном"! Это по его инициативе 126 писателей отправятся в круиз по только что выстроенному руками сотен тысяч заключенных Беломоро-Балтийскому каналу, а 36 из них примут участие в создании позорной книги, восхваляющей рабский труд заключенных.

Вспоминая это время, Н.Мандельштам напишет значительно позже:

"В своем одичании и падении писатели превосходят всех." Каково было бы Чехову слышать этот отзыв о товарищах по цеху. Он несколько ночей не мог спать после того, как присутствовал на Сахалине во время наказания плетьми. А П.Павленко, который после смерти Чехова будет бывать в его ялтинском доме и дружить с Марией Павловной, этот самый Павленко напросится к знакомому чекисту на допрос и, сидя в стенном шкафу, будет слушать, как допрашивают О.Мандельштама. А потом насмешливо рассказывать о том, что "у Мандельштама во время допроса был жалкий и растерянный вид, брюки падали - он все за них хватался, - отвечал невпопад - ни одного четкого и ясного ответа, - порол чушь, волновался, вертелся, как карась на сковородке и тому подобное..."

Еще чудовищней проявит себя наш замечательный лирик С.Есенин. В.Ходасевич вспоминает, как он "простодушно" предлагал приглянувшейся ему поэтессе:

"- А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою".

Так что грех пенять одному только Горькому за нравственное падение. Но с другой стороны, каков поп, таков и приход. По мощам елей, по подвигам и слава. Это ведь именно он еще раз, уже в 1933 году, со слезами на глазах будет нахвалить "чекистов":

"Я с 1928 года присматриваюсь к тому, как ОГПУ перевоспитывает людей.(...) Черти вы драповые, вы сами не знаете, что сделали..."

"Черти драповые" прекрасно знали, что сделали. В лагерях на Соловках они "перековывали" людей трудом. За этой привычной стершейся метафорой мы не усматриваем ее противоестественный античеловеческий смысл - живую плоть переделывать, "перековывать", как кусок железа, с помощью молота и наковальни. В финале давнего, непереиздающегося рассказа Ю.Олеши "Ангел" натуралистично описана подобная "технологическая процедура".Без содрогания читать этот короткий рассказ нормальному человеку невозможно.

Но все это, так сказать, - "литература". Виднейший, после Ленина, теоретик партии Н.Бухарин писал:

"Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная с расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человека из человеческого материала капиталистической эпохи."

А то, что "капиталистическая эпоха" оставила никуда не годный материал, сомнений ни у кого не вызывало. Что далеко ходить за примерами. Даже чеховский Петя Трофимов (чем не специалист!) принципиально, онтологически этим "материалом" недоволен:

"...если рассуждать попросту, без затей, то какая там гордость, есть ли в ней смысл, если человек физиологически устроен неважно, если в своем громадном большинстве он груб, неумен, глубоко несчастлив. Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать". (13,223)

Это не просто пустопорожняя болтовня полуобразованного краснобая. За всем этим, как говорится, невооруженным глазом видится кощунственное сомнение в самом промысле Божьем. Пете Трофимову и иже с ним очень скоро представится возможность "перестать восхищаться собой". А что до "труда", то этого на их долю будет предоставлено сверх меры. Но вот незадача - Петя, за всю свою жизнь палец о палец не ударивший, от непосильного труда мгновенно превратится в того, кого в лагерях называли "доходягой" или "фитилем".

В этой связи как-то по-другому начинаешь воспринимать знаменитые раздраженные строки из письма Чехова к И.Орлову. Вышедший из мещанской купеческой среды, по капле выдавливающий из себя раба, он имел право быть недовольным:

"Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям - интеллигенты они или мужики, - в них сила, хотя их и мало." (П.8,101)

Имея преимущество исторической перспективы, мы сегодня можем снисходительно упрекать его в недальновидности и ошибочности этих, по сути дела, таких же интеллигентских иллюзий. Кто из наших великих предшественников не ошибался, чьи головы не кружились от очередной, как говорили древние, "умной" идеи? Вот ведь, не средневековый утопист, а современник Чехова Вяч.Иванов предрекал:

"Страна покроется орхестрами и фимелами для народных сборищ, где будет петь хоровод, - где в действии трагедии или комедии, дифирамба или мистерии воскреснет свободное мифотворчество, где самая свобода найдет очаги для своего полного самоутверждения."

Так ли неправ великий символист, если вспомнить все наши мистериальные шествия по "красным дням" календаря и всю ту полуязыческую советскую мифологию, которая заступила на место религии?.. Но с другой стороны, очень скоро " орхестры и фимелы" обернулись самодеятельностью, которая особенно хорошо прививалась в лагерях, потому что освобождала от тяжелого труда", как саркастически заметила Н.Мандельштам в свои воспоминаниях.

Палатой N 6 действительно стала вся страна. И хозяйничали в ней те, кто был обличен хоть самой малой властью. Что же говорить о тех, кто обладал властью беспредельной!

"Всем лагерным начальникам свойственно ощущение вотчины. Они понимают свой лагерь не как часть какой-то государственной системы, как вотчину, безраздельно отданную им, пока они будут находиться в должности. Отсюда - и все самодовольство над жизнями, над личностями, отсюда и хвастовство друг перед другом. Начальник одного кенгирского лагпункта: "А у меня профессор в бане работает!" Но начальник другого лагпункта, капитан Стадников, режет под корень: "А у меня - академик дневальным, параши носит!" - пишет А.Солженицын, а другой бывший лагерник, сидевший на другом конце света, вспоминает свое:

"Из барака выходят двое. Идут рядом. Один из них высокий, в очень коротком бушлате, из-под которого видна голая спина. На коромысле у него две параши. Это дневальный - профессор Оппель, известный химик, сын знаменитого хирурга Оппеля. Из другого барака к нему присоединяется, как к Пату некий Паташон, человек невысокого росточка в непомерно длиннющем бушлате, тоже с коромыслом и двумя парашами - первая скрипка не то Бухарестского, не то Будапештского оперного театра. Они идут... Зеленые большие мухи вьются вокруг их лиц. Они проходят мимо ларечка. Останавливаются и ставят параши на землю. Профессор Оппель подходит к окошечку и стучит:

- Приказчик! Приказчик! Кофэ есть?"

Но ведь на это Чехов обратил внимание еще в «Острове Сахалине»! Еще из ХIХ века он предупреждал своего «интеллигентного читателя»:

«В надзирательской  светло и очень чисто; есть даже камин. С террасы вид на реку, во дворе садик. Сторожем здесь старик Савельев, каторжный, который, когда здесь ночуют чиновники, служит за лакея и повара. Как-то, прислуживая за обедом мне и одному чиновнику, он подал что-то не так, как нужно, и чиновник крикнул на него строго: «Дурак!» Я  посмотрел тогда на этого безответного старика и, помнится, подумал, что русский интеллигент до сих пор только и сумел сделать из каторги, что самым пошлым образом свел ее к  крепостному праву».

Поэтому не  праздным авторским воображением создан сторож Никита, отнимающий  нищенскую милостыню  у сумасшедшего Мойсейки. Он позволяет себе это потому, что кроме него

«Смотритель, кастелянша и фельдшер грабили больных, а про старого доктора, предшественника Андрея Ефимыча, рассказывали, будто он занимался тайной продажей больничного спирта и завел себе из сиделок и больных женщин целый гарем».

9 марта 1890 г. Чехов писал Суворину:

«Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах  миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого  дела нет, это неинтересно».

И из этого же письма:

«Жалею, что я не сентиментален, а то бы  я сказал, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку, а моряки и тюрьмоведы должны глядеть, в частности, на Сахалин, как военные на Севастополь».

А что если бы он действительно был «сентиментален»?.. Неужели бы он стал восхищаться педагогическими подвигами  сахалинских тюремных «педагогов»?.. – «Черти вы фильдекосовые (фильдеперсовые?), вы сами не знаете…»  Неужели бы стал живописать «перековку»  Софьи Блювштейн (в миру – Соньки-Золотой ручки) на  какой-нибудь сахалинской стройке ?..

Двух десятков лет после смерти писателя не пройдет, и  «в места, подобные Сахалину», отправятся   тысячи тысяч тех, кто плохо читал  эти Чеховские книги. И для многих из них это вынужденное «паломничество» растянется на десятки лет, а несколько миллионов «паломников» вообще никогда не вернутся.

Разбирая «Божественную комедию», О.Мандельштам писал:

«В подсознании итальянского народа тюрьма играла выдающуюся роль. Тюремные кошмары всасывались с молоком матери. Треченто бросало людей в тюрьмы с удивительной беспечностью. Обыкновенные тюрьмы были доступны обозрению, как церкви или наши музеи. Интерес к тюрьме  эксплуатировался как самими тюремщиками, так и устрашающим аппаратом маленьких государств. Меж тюрьмой и свободным наружным миром существовало оживленное общение, напоминающее диффузно-взаимное просачивание».

Что нужно изменить или убрать в этом отрывке, чтобы, ошибившись, принять его за описание нашего недавнего прошлого? Ну, естественно, упоминание «итальянского» народа, не всем понятное слово «Треченто» и сравнение с «просачиванием», ибо в системе советской гулаговской «канализации» (по «термину» Солженицына)  сообщение было только одностороннее.

В свете этого отрывка поведение П.Павленко и С.Есенина не покажется  вызывающим до тех пор, пока мы не вспомним, что «Треченто» - это 1300-е годы, и поэтому дикарская тяга итальянцев к запредельным зрелищам была свойственна им 600 лет тому назад!

Когда гимназистом он сочинял свою «Безотцовщину» и вкладывал в уста Платонова слова:

«Давно уж я не видел тебя, человекоубийца, шестьсот шестьдесят шесть!» (11,40), то вряд ли  мог предполагать, что «звериное» это число,  то, дробясь и распадаясь, то соединяясь вновь, будет сопутствовать ему и после смерти.

В 1943 году, в коллаборационистской газете «Голос Крыма», выходившей  в Симферополе на русском языке, некто К.Мятов напечатает рассказ «Палата №6» и еще раз побеспокоит тень великого писателя.

« - Пустите, я хочу домой, в тюрьму…» - я неистово кричал, бил кого-то  по лицу, рукам, груди.

Я упирался, падал, меня поднимали, волокли  по бесконечному длинному коридору. Мелькнула дверь, на ней дощечка: «Палата №6». В ужасе отпрыгиваю назад.

Не хочу, не хочу, я здоров!..

- Все вы здоровы! - слышу я чей-то бесстрастный голос. И опять те же сильные руки последним рывком бросают  мое тело на пол палаты. Я забился в   судорогах.

Не хочу, не хочу, я здоров… а…а…а…а….»

Пройдет ровно три четверти века  со дня    выхода в свет чеховской повести, и в знаменитой  кинокомедии Л.Гайдая «Кавказская пленница», в  эпизоде в психбольнице, промелькнет небольшой  диалог. На фоне многих других шуток и острот, сразу ставших  фольклором, он  потерялся и не обратил на себя внимания:

«- Где у нас прокурор?

В шестой палате, где раньше Наполеон был».

Выходит, плохо прочитанная, ничему не научившая нас чеховская повесть, тем не менее, прочно     закрепилась  в  национальном «коллективном бессознательном».

 К примеру, фантасмагорическая  пьеса Вен. Ерофеева «Вальпургиева ночь, или шаги Командора», где действие, как известно, также происходит в психушке, начинается со знаменательного диалога:

«Доктор.  (…) проводите больного до четвертой палаты.

Зинаида Николаевна. (…)А почему все-таки в четвертую? Там одни вонючие охломоны… Там он зачахнет, и у него появятся суицидальные мысли. По-моему, лучше в третью. Там Прохоров, Еремин, там его прищучат…

Доктор (…) Потому что четвертая палата это не третья, и нам приходится подчас держать ухо востро…»

Не оставляет ощущение, что Ерофеев намеренно  не взял  для своей пьесы «№6», справедливо полагая,  что, при множестве прочих сходств, это было бы уже  сверх меры и отдавало бы плохой литературой. Т.е., в конечном итоге, чеховский текст, хотя бы от противного, все равно подразумевался.

В статье  «Чехов и Горький» Д.Мережковский парадоксальном образом сближал  последние пьесы Чехова («Три сестры» и «Вишневый сад») с фантасмагорией Ф.Достоевского «Бобок»:

«Если бы теперь, когда для России наступает страшный суд истории, русская интеллигенция пожелала узнать, с чем она пойдет на этот суд, то могла бы сделать это лучше всего по произведениям Чехова и Горького».

И когда И.Анненский, раздражаясь неприятием Чехова, убеждает: «Читайте Достоевского, любите Достоевского, - если можете, а не можете, браните Достоевского, но читайте по-русски его и по возможности  только его…», то простим ему увлечение минуты и все-таки будем читать и Чехова. Ибо, как выясняется, толком мы его еще и не прочли. И обошлось это нам всем слишком дорого!